Царь и султан. Османская империя глазами россиян - Виктор Таки
Шрифт:
Интервал:
Разумеется, возвращенцы сопротивлялись подобному восприятию плена и стремились представить свое пребывание в османской неволе как продолжение служения царю или же делали акцент на своем паломничестве к Святым местам, которое произошло благодаря пребыванию в Османской империи. С конца XVII столетия религиозное восприятие османского плена постепенно перестало быть преобладающим под воздействием секуляризации российских элит. К концу XVIII века человек, вернувшийся из османской неволи, уже не обязательно подозревался в вероотступничестве. Тем не менее отношение к таким людям продолжало быть настороженным до тех пор, пока представители образованного российского общества не выработали способов описания османского плена, делавших его совместимым с современными представлениями о чести и добропорядочности.
Это произошло с появлением описаний плена рядом представителей российского дворянства, захваченных османами во время русско-турецких войн начала XIX столетия. Данные описания свидетельствовали о противоречиях между положением пленника, с одной стороны, и представлениями о дворянской чести и простом человеческом достоинстве, с другой. Решение этой моральной дилеммы парадоксальным образом заключалось в подчеркивании бессилия благородного пленника. Последнее контрастировало с часто сомнительным моральным выбором, на который приходилось идти пленникам-простолюдинам, чьи истории можно найти в расспросных листах Приказа Патриаршего дворца. В результате происходил перенос акцента с действий пленника на условия плена, включая обращение османских властей с военнопленными и отношение к ним со стороны местного населения. Этот перенос акцента превращал рассказы о плене в еще одну категорию ориентализирующих репрезентаций Османской империи, которые включали описание буйного фанатизма мусульманских толп, образы великодушных пашей и картины экзотической природы. Подобные репрезентации снимали подозрения по поводу православности или просто моральности пленника, которые сохранялись на протяжении практически всего раннемодерного периода. Взамен российская читающая публика проникалась все большим интересом к рассказам о плене, представлявшим ей возможность опосредованного наслаждения экзотикой и одновременно все более сочувствовала их протагонистам, чьи страдания отныне считались заслуживающими благотворного вмешательства российского государства.
С начала XVIII столетия череда «турецких войн» стала третьей разновидностью российских контактов с Османской империей. В столетие, последовавшее с момента неудачи, которую Петр I потерпел на Пруте, российские войска добились явного превосходства над османской армией, однако продолжали испытывать различные трудности, связанные с культурными особенностями, климатом или демографией театра военных действий. Эти вызовы стали проверкой тех понятий о «цивилизованной» или «регулярной» войне, которые были усвоены российскими офицерами в результате участия в европейских войнах XVIII и начала XIX столетия и знакомства с европейской военной литературой. Трудности «восточной войны» побудили некоторых российских офицеров выработать альтернативные принципы, следование которым, по их мнению, должно было обеспечивать наилучшие результаты в «турецких кампаниях».
Несмотря на, казалось бы, очевидную значимость военного ориентализма, последний до сих пор остается неизученным явлением. Это объясняется специфическим характером военной литературы, сочетавшей теоретические и исторические исследования с дневниками и воспоминаниями разной степени литературности. Историки российского ориентализма практически не уделили внимания российским работам о войне в различных частях Азии. Последние не стали частью академического ориентализма, фокусировавшегося на изучении восточных языков, знание которых помогало управлять, но не завоевывать. В свою очередь, исследователи литературного ориентализма, по-видимому, посчитали дневники и воспоминания участников «восточных войн» слишком прозаическими по сравнению с литературными путешествиями на Восток, а также другими произведениями ориенталистского толка, созданными российскими писателями XIX века. Однако эти фрагментарные источники, заурядные с литературной точки зрения, неоценимы для понимания того, как образ «другого» и чувство самости вырастают из сублимации реального боевого опыта.
Интеллектуальная траектория постколониальных исследований также позволяет объяснить неизученность военного ориентализма. Хотя Эдвард Саид охарактеризовал Египетский поход Наполеона как начало модерного ориентализма, его анализ обошел собственно военный аспект этого предприятия и сконцентрировался на его более общем культурном и интеллектуальном значении. Другие постколониальные исследователи последовали примеру Саида, концентрируясь почти исключительно на режимах власти, возникших после демонстрации решающего военного превосходства Запада над восточными империями. Таким образом, возросшее понимание форм западной власти над Востоком сопровождалось относительным забвением культурной истории войн, которые предшествовали установлению этой власти. Тем не менее описания «восточных» войн позволяют понять, каким образом некогда могучие азиатские империи превратились в объект знания и власти под названием «Восток». Рассмотрение российских описаний «турецких кампаний», предпринятое в этой книге, можно считать приглашением к дальнейшему исследованию истории военного ориентализма.
Посольства, плен и война, рассмотренные в первых трех главах, составляли три наиболее важных измерения российских контактов с Османской империей с конца XV столетия до Крымской войны. За это время несколько сотен россиян побывали в Османской империи в качестве царских посланников и их помощников. Значительно большее число людей, наверняка исчисляемое многими десятками тысяч, оказались во владениях султана в качестве пленников и военнопленных. Наконец, еще большее количество, исчисляемое сотнями тысяч человек, познакомились с Османской империей, будучи участниками шести русско-турецких войн, которые произошли на территории «Турции в Европе» в XVIII и первой половине XIX столетия. Эти три основные разновидности исторического опыта послужили основой для более общих ориентализирующих репрезентаций Османской империи и подвластных ей народов в российской периодической печати.
Интеллектуальная предыстория сравнения Николаем I Османской империи с «больным человеком», рассмотренная в четвертой главе данной работы, представляет собой вклад в анализ фигур исторического упадка и стагнации, ставших характерными для европейских репрезентаций Востока. Представление об упадке Османской империи возникло задолго до того, как российский император якобы произнес эту знаменитую фразу, и произошло это не в России. Европейские авторы стали отмечать османский упадок более чем за два столетия до Крымской войны и объясняли это различными способами, каждый из которых в конечном счете способствовал формированию модерного представления о восточной стагнации и застое. Заимствование такого представления образованными россиянами в послепетровский период составляло один из аспектов их вестернизации.
Несмотря на западноевропейские корни, российское представление об османском упадке имело свою специфику, поскольку российская и османская вестернизации начались в разное время. Как и держава султанов, Московское государство было изначально незападным обществом, которое не было частью европейского Ренессанса и религиозных войн, оказавших определяющее влияние на историческое развитие большинства европейских стран. И Россия, и Османская империя впоследствии демонстрировали ту же самую траекторию вестернизации, многократно с тех пор воспроизводившуюся. Изначальный импульс этому процессу задавался центральной властью, что со временем вело к вовлечению более широких слоев общества. Раннее восхищение техническими и материальными сторонами европейской цивилизации впоследствии дополнялось критическим отношением к моральному влиянию Запада.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!