Моя жизнь с Пикассо - Карлтон Лейк
Шрифт:
Интервал:
Начиная жить вместе с Пабло, я сознавала, что это человек, которому я должна посвятить себя полностью, но от которого не следует ждать ничего, кроме того, что он дает миру средствами своего искусства. И была согласна строить жизнь с ним на таких условиях. Тогда я была сильной, так как была одна. В течение пяти-шести лет я целиком посвящала жизнь ему, у меня родились дети, и в результате всего этого я, пожалуй, стала менее способной довольствоваться таким спартанским отношением к жизни. Мне требовалось больше человеческого тепла. И я думала, что дождусь его. Однако вскоре после рождения Паломы пришла к выводу, что никогда не получу его от Пабло; не получу ничего большего, чем то, на что была согласна вначале: лишь радости от преданности ему и его работе. Мне пришлось долго идти к этому осознанию, я не могла сразу отбросить все надежды на что-то большее, потому что полюбила Пабло со временем гораздо сильнее.
Однако теперь, когда нашу жизнь в значительной степени определяли дети, становилось ясно, что Пабло раздражает семейное окружение. Я чуть ли не слышала, как он думает: «Пожалуй, она считает, что выиграла эту игру. Стала главной с рождением двоих детей, и я теперь просто один из членов семьи. Это полная стабилизация». А Пабло был совершенно не создан для полной стабилизации. То, чего он так хотел, что доставляло ему вначале такую радость, теперь стало раздражать его. Временами казалось, Пабло видит в детях оружие, которое я использую против него, и он стал от меня отдаляться.
Начиналось это почти незаметно. С мая сорок шестого года до его поездки в Польшу с Марселем и Элюаром мы не расставались ни на день. После возвращения из Польши он стал ненадолго уезжать в Париж без меня. Как-то поехал сам на бой быков в Ним под предлогом, что я неважно себя чувствую, и мне будет трудно выносить дорогу и волнение. Когда мы ездили туда вместе, то обычно возвращались к полуночи. На сей раз, когда он не вернулся в три часа ночи, я забеспокоилась, что Марсель хлебнул лишнего и разбил машину. Вынесла матрац на веранду и лежала там без сна, пока перед рассветом не увидела, как машина подъехала к гаражу.
Пабло, поднявшись по лестнице, пришел в ярость, обвинил меня в том, что я шпионю за ним, сказал, что волен приезжать, когда захочет — все это при моем полном молчании. С ним вместе приехали Рамье, и когда я помахала им перед тем, как Марсель их увез, обвинил меня и в том, что я ставлю его перед друзьями в неловкое положение. Я спросила, каким образом.
— Тем, что не спишь в постели, как положено, а поджидаешь меня здесь. Всем понятно, что ты хочешь лишить меня свободы, — ответил он.
В последующие недели я видела, что он и физически, и духовно воздвигает между нами стену. Поначалу мне никак не верилось, что он сторонится меня именно в то время, когда я прилагаю величайшие усилия, чтобы сблизиться с ним. Однако я была недостаточно уверенной в себе, чтобы потребовать объяснения этому, и гордость не позволяла мне навязываться ему, как поступают женщины, видя, что интерес мужчины к ним слабеет. Это его отношение не распространялось на Клода и Палому: он явно очень любил обоих, как всегда всех малышей. Но когда воспринимал их во взаимосвязи со мной, а меня, как их мать, во взаимосвязи с ним, отношение его ко мне суровело. Он по-прежнему поручал мне вести его дела с Канвейлером и другими людьми, но наши отношения становились все более и более отчужденными. Раньше они были задушевными, радующими меня. Теперь мы превратились в деловых партнеров.
Поразмыслив над этим, я поняла, что Пабло неспособен долгое время выносить общество одной женщины. Мне с самого начала было понятно, что его привлекали во мне интеллектуальные интересы и прямолинейная, почти мужская манера вести себя — в сущности, отсутствие того, что он именовал «женственностью». Однако же он настоял, чтобы я обзавелась детьми, потому что без них была женщиной не в полной мере. Когда дети появились, и я предположительно стала женщиной в большей мере, женой и матерью, оказалось, что ему это совершенно все равно. Он требовал этого преображения моей натуры, а когда оно произошло, оказался к нему безразличен. До тех пор я никогда не испытывала горя. Как бы ни осложнял Пабло положение дел, как бы не была я недовольна тем, что видела, но всегда считала это менее важным чем то, что связывало нас. Но теперь стала горевать, потому что мне виделась в происходящем какая-то язвительная несправедливость. И я ударилась в нечто ужасно женственное и — для меня — в высшей степени необычное: принялась много плакать. Одним из нескольких литографических портретов, для которых я позировала /и пожалуй, самым реалистичным из всех/, является тот, что числится в каталоге Мурло под номером сто девяносто пять. Помню, как сидела в мастерской почти всю вторую половину пасмурного ноябрьского дня и почти непрерывно плакала. Пабло находил это весьма стимулирующим.
— Сегодня у тебя чудесное лицо, — сказал он, рисуя меня. — Очень серьезное.
Я ответила, что оно вовсе не серьезное. Печальное.
В другой раз он обратился ко мне менее лестно.
— Ты была Венерой, когда я познакомился с тобой. А теперь ты Христос — притом католический, с выпирающими ребрами. Надеюсь, тебе понятно, что такой ты мне не нравишься.
Я ответила — понимаю, что сильно похудела, но как ему известно, неважно себя чувствую после рождения Паломы.
— Это не оправдание, — заявил он. — Даже не причина. Тебе нужно стыдиться, что так запустила себя — фигуру, здоровье. Все женщины после родов полнеют — но только не ты. Выглядишь, щепка щепкой, думаешь, щепки для кого-то привлекательны? Для меня нет.
Воспринимать такие речи было тяжело, тем более, что тогда физически я была очень слабой, но я заставила себя смириться. Сказала себе, что лучше всего смогу выразить свои чувства к Пабло, еще больше посвящая себя ему и детям, что могу быть еще полезной ему в его работе; что у меня есть и своя работа, и что жизнь при этих условиях может быть вполне сносной, хоть наши отношения дошли до той точки, где личное и эмоциональное удовлетворение, которое дает женщине любовь мужчины, уже невозможно. Но чтобы принять это положение мне потребовалось целых два года, с сорок девятого по пятьдесят первый.
Всякий раз, уезжая в Париж, Пабло оставлял мне много работы, чтобы я была занята до его возвращения. Одну из таких поездок он совершил в феврале пятьдесят первого года. Териаде собирался издать специальный номер своего художественного обозрения «Verve», посвященный керамике Пабло и его последним картинам и скульптурам. Пабло поручил мне отобрать те работы, которые нужно сфотографировать. Велел не двигаться с места, пока фотограф не сделает свое дело и не уйдет, чтобы ничто не оказалось попорченным или украденным.
Через несколько дней после отъезда Пабло я получила от матери телеграмму, где сообщалось, что у бабушки случился серьезный приступ, и мне нужно приехать немедленно, поскольку врачи полагают, что она долго не проживет. Бабушка всегда была для меня самым близким человеком, и я, можно сказать, бросила ее, уйдя жить к Пабло. Я решила, что обязанность сделать фотографии керамики — недостаточная причина, чтобы не поехать в Париж хотя бы на день и повидать бабушку, пока она еще жива. Если б я позвонила Пабло, он запретил бы мне уезжать, потому что для него самым важным на свете была его работа. Я решила выехать в Париж ночным поездом, провести там день, потом ночью вернуться обратно. Сообщила фотографу Териаде, что завтра меня не будет, но послезавтра возвращусь.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!