У подножия необъятного мира - Владимир Шапко
Шрифт:
Интервал:
Ну, ежедневный благодарственный церемониал соблюдён, можно бы уж и пустить в себя рюмочку-полрюмочки и зажмуриться от сладости, но Берегите Папу из последних сил оттягивает наслаждение. Беспокойно оглядывается к двери. Поминутно спрашивает у официанток, который час.
Наконец ровно в десять минут первого дверь приоткрывается и, спотыкаясь неуверенными, сохлыми ногами о дорожку, в зал входит – Она… И каждый раз они точно вскрикивали глазами. Точно ударялись ими друг о дружку… Качнувшись, поборов себя, Суковаткина проходила вперёд, садилась через два столика от Берегите Папу. Спиной к нему.
За столиком сидела напряжённо. Точно короткие выдохи и вдохи, проступали и исчезали красные пятна на её лице. Берегите Папу, утирая слёзы, счастливо шептал: «Пришла… Алевтина… милая… Теперь можно и умереть…» Тут же наливал. Начинал медленно «умирать».
Суковаткиной приносили комплексный обед. Приносили разом: жиденькие щи, биточки с гарниром грязненького цвета, мутный, как дёготь, компот. Но Суковаткина не понимала: что это? зачем принесли? – и всё вспыхивала красными пятнами.
В этот ранний для ресторана час посетителей больше не было. И вроде бы широко и покойно вокруг, но тяжёлый, какой-то закоренелый отстой вечернего респектабельного ресторана – отстой шума, алкогольных паров, табака – давил и сейчас. Тяжеленные шторы по окнам имели вид вислопузых монахов, виснущих друг на друге после обильной пьяной трапезы. Резкая – как запах хлорки – теснилась высоко у потолка лепнина всего земного сельхозизобилия. По самому потолку, на фреске Колотузова, как вздёрнутые за шкирки в голубой советский рай, толпой висели колхозницы со снопами пшеничными, шахтёры с серьёзными отбойными молотками, учёные с рейсшинами, циркулями и пробирками, строй красноармейцев маршировал в стальной осоке штыков, надутощёкие пионеры закидывались с долгими архангельскими горнами… И всё это – перед одним человеком. Перед мудрой его указующей трубкой.
Берегите Папу с тоской смотрел на недосягаемую фреску: эх, снова бы в единый строй – и чётко, чётко, в ногу!.. Затем, закатывая глаза, начинал выцеживать.
В эскадронах столиков «конюшили» озабоченные официантки. Без конца перекидывали «попоны», добиваясь их умеренной белизны. Совали, будто сено, цветы и салфетки. Как от паутов, отмахивались от музыкантов оркестра: не дам! Отстаньте! Нет у меня! У Саашки просите!..
Музыканты выжидательно – очень – смотрели на товарища Саакова. Были они сейчас не вечерние розовые алкоголики оркестра, были они сейчас – дневные, утренние, и поэтому – серенькие, трепетно-лёгонькие: дунь – и улетят…
Подсчитывая карандашом в блокноте, Саашка щёлкал двумя пальцами метрдотельше: проводи! Метрдотельша шла от него, бухтя как разгневанный колёсный пароход: сколько можно! алкоголики! пьянчужки! шваль!
Гуськом, потирая руки, музыканты шли вслед. Откидывали портьеру в буфет. Немели перед стеклянным, во всю стену лучезарным алтарём… Скрывались за портьерой.
Минут через десять – порозовевшие, как гирьки вновь налившись тяжёленьким достоинством, – стойлово рассаживались на приподнятой сцене. Весело переговаривались, смеялись, начинали раскрывать футляры. Сейчас начнётся репетиция: продуваются трубы, пробуется на звук тромбон, рубахами раскидываются на тумбы ноты. По-прежнему смех, разговоры. Наконец, точно утренняя, неуклюжая, но уже захмелевшая весёлая телега – поехали.
Трубач – тот самый трубач, который игрой своей когда-то выбивал слезу у самых отпетых граждан, – трубач этот давно пропил талант, зубы. Со вставными челюстями невнятно фурчит чего-то, квакает. Как от стыда, весь красный, в поту. То одна его щека пузырём надуется, он хлопнет её ладошкой – а пузырь уже из другой щеки ползёт… Трубач, как говорят у музыкантов, «потерял свой амбушюр»… Да и другие духовики – задыхаются, не дотягивают, обрывают фразы. Пропускают целыми кусками, устраивая себе паузы. Они явно «недобрали». Руководитель-скрипач бросал глодать скрипку, отмахивал смычком: ша, ребята! Оркестр поспешно уходил за заветную портьеру.
После разучивания какого-нибудь разухабистого шлягера, в перерыве, в сознании оркестрантов всегда неожиданно проступали далёкие очертания невероятных этих двух людей в пустом зале. Мужчины и женщины. Каждый за своим горестным столиком – они точно слепли. Напряжённые глаза их были устремлены куда-то за оркестр, дальше, выше, где, казалось, слышали они свою, только им одним понятную, дорогую, горестную мелодию… Куда шептали они друг дружке о своём одиночестве, безнадёжности, тоске…
Оркестр молчал, боясь спугнуть эти флейту и фагот несбывшейся любви… Потом очень тихо, мягко начинал выдыхать блюзом из кинофильма «Серенада солнечной долины»:
И в едином дыхании саксофонов, как в едином потоке солнца, зелёным просветлённым листочком задрожал, завибрировал кларнет:
Охватив голову, плакал, трясся за столиком мужчина; по щекам женщины сбегали, торопились исчезнуть в платке слёзы… Сорокапятилетняя, засушенная партийной дисциплиной женщина и шестидесятидвухлетний, ничего уже не могущий дать ей, спившийся мужчина…
Плавными щётками ласкал на барабане ритм ударник… а зелёненький листочек всё дрожал и дрожал, просвеченный солнцем:
Долго играли эту вещь музыканты – играли для мужчины и женщины, играли для самих себя. Блюз уходил, снова тихо возвращался… уходил… как сон возвращался… Наконец откладывали инструменты. Не глядя друг на друга, шли за портьеру.
Суковаткина сидела, сглатывая ежовый ком. Потом начинала торопливо рыться в лаковой чёрной сумочке… Оставив деньги, быстро шла к выходу, почти бежала, словно зажав платочком крик. И Берегите Папу зажмуривался – слышал этот крик.
Заплывший слезами, вытянув вперёд на стол руки, он в бессилии сжимал и разжимал отёкшие кулаки вокруг крохотного пустого графинчика…
Через полчаса поднимался, тяжело шёл к двери.
Глыбастого швейцара в вестибюле давно не было: погиб, бедняга, прямо на боевом посту. И со всеми своими шнурами и лампасами. С год назад привычно и бесстрашно ринулся он в свалку – и сразу получил убойный удар бутылкой шампанского в лоб. Замену ему проницательный Сааков нашёл в лице чёрненькой старушонки, похожей на подростка. Которую вдели в швейцарскую куртку погибшего, подвернули рукава и с большим недоверием поставили у входа. «В случае чего… кричи, что ли…» Однако вечером, когда старушонка заюлила в вестибюле меж гостей мышкой, когда запорцкал одеколон и неуследимо замелькали щётки по пиджакам и по крутым спинам дам, когда пошла она подпрыгивать и сдёргивать с клиентов рублёвки, как листья с удивляющихся деревьев, – Сааков, окружив себя свитой, назидательно вознёс волосатенький указательный пальчик: вот, товарищи, как надо делать работа!.. «А если буйство, драка? А? Варткес Арутюнович?» – «Цэх! Первый кобчик на свой коммуналка!» И старушонка тут же подтвердила это: к забуянившему клиенту прибежала и вцепилась в руку так, так запискала – мили-иция! мили-иция! – что клиент мгновенно ожелезнел. И – серьёзный – ожидал милиционеров, протоколирования и последующего отвоза в отрезвитель… Да, у этой и впрямь не забалуешь: натуральный кобчик! Берегите Папу спускался по каменным ступеням, огибал пальмочку и фонтанчик, которые так и продолжали шептаться о чём-то очень интимном, шёл и привычно засовывался в швейцарскую. Длинно покачиваясь, закрывал глаза и широко раскрывал рот. Старушонка-швейцар хватала одеколон, с шипом давала долгую струю в разверстую пасть. Подхватывала под локоток, почтительно провожала гостя к окончательному выходу: наше вам! Заходите!
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!