Дорога обратно - Андрей Дмитриев
Шрифт:
Интервал:
Тут уж и я предложил Ионе выпить. Мы выпили, и он сказал:
— Как ты понимаешь, одна голова твоего эмменталя с ноздрями выйдет самой дорогой головой в стране. Возьми стоимость теленка, молока, да и все проживание в Слезкине, пока твой сыр зреет и все твои дела стоят… Но я бы все сейчас отдал, капитан, ради одной этой сырной головы. Я бы к бесу все бросил, даже баржу, я бы отправился в Слезкино даже пешком, с тобой или, черт с тобою, даже без тебя, если ты и впрямь — не любитель… Потому что я устал, капитан.
Мы оба устали и разошлись по каютам. Остаток ночи я напрасно пытался уснуть в тесном, пропахшем ржавчиной закутке, на жесткой и узкой койке. За фанерной перегородкой спал Серафим; фанера дрожала от его храпа возле самой моей головы. Под утро, когда храп наконец-то стих, над головой начали ходить и долбить клювами палубное железо речные грубые птицы.
Утро было бодрым. Я искупался в холодной реке. Взятой из дому щеткой почистил зубы. Наметив себе большой круг, пробежался кругами по влажному лугу; потом ко мне присоединился Иона, и не было в нем, упруго бегущем, ничего от ночной усталости, даже тени не осталось в его кавказских твердых глазах от ночной мечтательной жалобы… Марина и Серафим еще не просыпались, когда Иона предложил мне разогреть коней. Я отказался: не было седел, да если бы седла и были — я никогда не сидел в седле. Иона, выбрав вороного, забрался, босой, на его хребет и резвой рысью, держась за холку, поскакал в сторону леса. Жеребята увязались за ним. Оставшиеся со мной кони смотрели на меня каждый одним равнодушным глазом, поворачивали ко мне морды и дышали на меня. Иона вернулся шагом. Говорил со мной о лошадях, но я слушал его вполуха, с накатившей вдруг грустью ожидая пробуждения Марины, печально предугадывая, как она появится, свежая и чужая, на облитой солнцем барже, — и вскоре она появилась: ударами рынды позвала нас завтракать. За обычной яичницей и чем-то там еще мы сидели почти молча, скучно. Простились буднично. Марина потрепала меня за загривок, коснулась губами моей щеки.
— Ты подумай, подумай о моем предложении, — скорее вежливо, нежели заинтересованно напомнил мне Иона.
Мне не надо, не надо было поддаваться ей вновь, корил я себя уже в машине, когда шофер Степан Михалыч вез меня и Серафима в город; мне уже не к лицу — по мановению не моей и предавшей меня женщины хватать зубную щетку и непонятно ради чьей и какой корысти пастись потом на чужом лугу!.. Чем помогло тебе, холстомер, это ночное, язвил я себя и клеветал на себя, лишь бы было больнее, лишь бы не впустить в себя жалость к себе, — что нового о себе узнал ты на этой дурацкой барже? Ничего нового ты не узнал, ты лишь окончательно убедился в том, о чем умело и бережно молчал сам с собою все свои одинокие годы. Ты очень скоро, может быть, станешь настоящим капитаном, но у тебя нет своего будущего. Если в каком-нибудь ином достоверном будущем, кроме предложенного тебе Ионой, ты сам за всю бессонную ночь не сумел себя убедить, значит, и нету у тебя никакого иного будущего. Но и на барже тебя не дождутся, это было бы слишком. Потому что не дождутся. Потому что никому, даже женщине, разлюбить которую невозможно, баржу прощать нельзя.
— Эй, полегче! — закричал Серафим, перекрывая визг тормозов встречных автомобилей.
Мы неслись по разделительной полосе, расходясь с ними впритирку.
— Боитесь? — удивился Степан Михалыч. — Даже странно. Я вас везу, а вы боитесь.
Мне тоже показалось странным, что вцепившийся сзади в спинку водительского сиденья Серафим боится быстрой езды… Почему это должно быть странным, спохватился я через минуту, — я тоже лихачества не выношу, пусть и не кричу… но я и не сын Розы Расуловны: это о ней, это о ее лихости говорил со мною Иона, когда рассказывал мне перед завтраком о своих конях, а я слушал его и не слушал, думая, как всегда, о Марине. Он говорил мне о самых ранних своих годах, проведенных в доме деда и бабки, об их самом любимом общем воспоминании… Двадцатые годы, Дагестан, конные соревнования полка, в которых юная уроженка тамошних гор Роза Расуловна участвует наравне с мужчинами. Верхом она приходит к финишу четвертой, в джигитовке она всего лишь седьмая, но уж зато в состязании на тачанках ей нет равных… Почти отпустив поводья, почти весь заезд стоя во весь рост, она первой оказывается у череды сложных и крутых, обозначенных лозой поворотов, проходит каждый из них мощным галопом, не опрокинув тачанку и не задев лозы; проходит тесные ворота из украшенных кумачовою лентой жердей, не придержав ничуть, лишь точнехонько направив коней меж жердями, и, завершив скачку под грохот труб и литавр полкового оркестра, получает призовые часы из рук командира полка. «Я их еще помню; они ходили и громко тикали; дед был с ними на фронте; потом он их подарил кому-то в память о бабке», — сказал мне Иона, пояснив затем, что коней он завел тоже в память о бабке, в память о том, как он, маленький и пугливый, завидовал ее воспоминаниям.
Шофер неохотно сбросил скорость. Прежде чем вернуть меня матери, он отвез Серафима в его промзону. Выйдя из машины, Серафим погрозил шоферу согнутым в крюк дрожащим пальцем, пробурчал мне что-то вежливое и поднялся на проросшее одуванчиками и крапивой крыльцо своей городской избы.
Он проживет в ней еще множество дней, день ото дня все более тихих, потому что экскаваторный закроют через год со всем его молотобойством, а радиозавод всегда был тих, лишь ранним утром и по вечерам несильно шумел у своей проходной приливом и отливом рабочей смены, — радиозавод останется, как и был, при деле, но поредеет и притихнет поток людей у его проходной. Зато появятся стальные склады, с вывесками и без вывесок, днем безмолвные, гремящие по ночам замками и засовами, зудящие моторами транспортеров и электропогрузчиков, пугающие вспышками прожекторов и автомобильных фар. Шоссе союзного значения станет шоссе федерального значения, расширится до шести полос, и по нему пойдут, бампер в бампер, автопоезда с адресами, телефонами и рекламами их иностранных отправителей на брезентовых фургонах, хлопая брезентами и, как ветер в горах, непрерывно и ровно гудя над головой.
Тихие дни и беспокойные ночи приучат Серафима подолгу спать днем и лишь к вечеру выходить из дому; дотемна просиживать в любом из пабов Варшавского бульвара или в любом бистро на набережной за кружкой темного ирландского в ненастье или немецкого светлого пива при ясном и безветренном закате. Возвращаться домой он привыкнет за полночь, с тем лишь, чтобы занавесить окна и сразу включить в сеть подаренный ему Ионой ко дню выхода на пенсию музыкальный центр, перебрать нетерпеливыми пальцами лазерные диски и, пережив тяжкую минуту выбора, поставить Вебера или, нет, Орфа. Хор легко перекроет ночные грохоты промзоны и будет звучать до утра, пока рассвет за окном не проявит цвета орнамента на занавесках, пока не придет время принимать валокордин и забираться с головой под одеяло… Пару раз во время бессонницы он забредет в планетарий: с любопытством послушает лекцию о Нострадамусе, прочитанную заезжим академиком и магистром некой Всепланетной академии сокровенных наук — под музыку, в полной темноте, под кружащимся над головой и уже кое-где заштопанным бархатным звездным небом, и проповедь пастора из Акапулько — тот будет со слезами уговаривать Серафима не убивать себе подобных, не обижать животных, чтить родителей и никогда не брать что плохо лежит. Пару раз он погостит у сына на барже, но каждый раз накоротке: закоренелый пешеход, он даже на середине озера будет страдать на барже от тесноты, скованности и скуки. Зато ему доведется, благодаря индивидуальному туру, подаренному Ионой и Мариной, вволю побродить по итальянским улицам и холмам.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!