Жора Жирняго - Марина Палей
Шрифт:
Интервал:
А что ж! Это дело житейское: «хлеб наш насущный» — всесвойский, косный, общепонятный код...
Для человека с микроскопом несть ни бабочки, ни спирохеты.
(Вот она, тенденциозность! — потирает свои шкодливые лапки карапуз-критик. — Все бы г-ну Сплинтеру с микроскопом копошиться — в то время, когда мы… когда мы здесь… мы-ы-ы-ы!.. му-у-у-у!.. да! в телескопы зрим, в телескопы!.. истину прозреваем!.. остается лишь пожалеть автора… имя Христа лишь всуе… благодать автору неведома… но мы-то знаем… мы-ы-ы-ы!.. му-у-у-у!.. проходим величайшие испытания… высочайшие цели… роковое избрание судеб… прозрачно выраженная воля небес… очищение… миссия…)
Любой человек, не склонный к нырянию под микроскоп, т. е. почти любой, а не только отмеченный творческой импотенцией критик, — итак, любой человек, конечно, не задумывается о том, что всякий объект повседневности — и даже особенно «противный» — кал, жирнягинский жир, моча — итак, всякий без исключения объект, при определенном увеличении его микрочастиц (и последующем разглядывании их с той труднодоступной, девственной точки, где не ступала нога резонера), — такой объект вполне может воссиять невиданной красотой. Победительной красотой — и правдой иных величин.
Ну, например. Возьмем упомянутую уже урину — мочу то есть — причем явно патологическую: вот она, мутноватая, зловонная, «желто зеленеет» в литровой банке из-под маринованных помидоров «Салют». Капнем миллилитров десять в пробирку, отцентрифугируем. Размажем частицы осадка по предметному стеклу... Дадим высохнуть... Прижмем сверху покровным стеклышком, положим на предметный столик, направим зеркальцем свет... Теперь — пошли щелкать переключаемые объективы... муть... муть... мутновато...
Но вот! — под определенном увеличением ты наконец видишь это: щедрые, сверкающие россыпи алмазов — громадные их гроздья и друза — искрящиеся пещеры сплошных, как снега, алмазов — а вот царственно излучают горний светопоток ювелирные витрины-эталажи — все бриллианты мира, изумительно отшлифованные, с игрою бессчетных граней — бриллианты другой, нежной и безупречной Вселенной — рассыпаны кем-то таинственно и бескорыстно по тихой, безлюдной звезде твоего зрачка...
Матерятся лимитчицы-лаборантки... Воняет тем, чем воняет... А ты с затаенной жадностью рассматриваешь свои богатства. Они напоминают сказочные красоты на дне колодца-калейдоскопа.
…Калейдоскоп был настоящим факиром (пре-сти-ди-жи-татором) — в дошкольном ангинозно-коревом раю. В том раю ласка мамы, папы и бабушки была дополнительно помножена на тяжесть твоей хвори... На дне калейдоскопного колодца, при всяком его повороте или даже — ах! — неосторожном движении — раздавался чудесный, неповторимый шорох — словно взмах ресниц незримой принцессы. И всякий раз вспыхивал новорожденный парадиз! С однократным, безвозвратным, никогда не повторяющимся узором... Всякий новорожденный узор возникал от разрушения, исчезновения и забвения предыдущего…
— Марь Петровна! — кричишь ты. — Нет, вы только посмотрите, что в моче у этого, как его...
— Иванова, — подсказывает Марь Петровна. — Ишь, солей-то сколько... ишь, солей... сказано же было: не жри на ночь мясо...
— Нет, а красиво-то как, Марь Петровна!..
— Ему жить с его почками от силы три дня... — закуривает Марь Петровна. — А он, гусь, набил вчера брюхо, как на Маланьиной свадьбе... Да и бормотухой-то, видно, запил... Ему сожительница, дура, бормотуху в грелке по субботам притаранивает... Он к животу грелку-то прикладывает, стонет — и вот себе надрывается, ну будто рожает! — да в сортире-то и засасывает — думает, я не знаю...
— Но бриллианты-то какие! восемь карат! десять карат!! двадцать карат!!! Красиво ведь, правда?!
— Красиво, красиво... — примирительно бурчит Марь Петровна...
(Сомнамбулически похлопав себя по боевитой и толстой, как вражеский цеппелин, ляжке, — она выуживает из вислоухого кармана круглое зеркальце с треснувшим пластмассовым ободком — и сплюснутый обсосок помады, влажно-бесстыже торчащий из обшарпанного цилиндрика, словно кобелячий орган любви и случки. Осердясь на кого-то, то есть резко оскалив крупные зубы с верхними золотыми клыками и напустив целый бархан складок на лицевую часть головы, Марь Петровна — жестом «пропадай всё пропадом» — неуклюже заезжает красным обсоском прямо в свой шаровидный нос. Обсосок при этом ломается, Марь Петровна уютно матерится — и удаляется со сцены, унося на физиономии клоунский помидор, недоумение и обиженность.)
Теперь понятно, почему Том микроскопирует всякую нечисть?
Беременным рекомендуется смотреть только на красивое. А поскольку набито в Томе разнообразных зародышей под завязку, что икры осетровых рыб, — предписано ему, Тому Сплинтеру, смотреть исключительно на красивое.
Что он и делает.
Георгий Елисеевич Жирняго был последним из десяти чад Елисея Армагеддоновича, который, в свою очередь, был третьим из восьмерых отпрысков Армагеддона Никандровича.
Этот Елисей Армагеддонович, отец Жоры, являл собой прямо-таки исключение из всего семейства Жирняго — то есть до такой степени исключение, что, родись он женского полу, про него можно было бы запросто сказать, как А. П. про Т. Л. сказывал: она в семье своей родной казалось девочкой чужой. Да, Елисей Армагеддонович был исключением по всем статьям, наглядной демонстрацией сбоя генетической программы, мутантом. Только не тем, какой выживет после ядерной бомбардировки, а совсем наоборот. Характером своим он был (ах, природа-баловница, насмешница, чаровница!) ни много ни мало — ну просто реинкарнация князя Мышкина. И потому (вот она, диалектика коллективной мудрости) к пословице «Яблочко от яблоньки недалеко падает» ушлый коллектив немедля притарачивает четкое комплиментарное изречение: «От черной кобылки — да белое молочко».
Это белое молочко, т. е. Елисей Армагеддонович, проживая в Петрославле, был биохимиком международного класса — его интересовала биохимия нуклеиновых кислот на стыке с генетикой. Будучи мышкинского склада и бунинской внешности, он, говорят, писал какие-то стишки (после его кончины была обнаружена папка с грифом: «Сжечь не вскрывая». Говорят, что домочадцы папочку таки вскрыли — стишки, скорее всего, там и оказались). Конечно, приходилось ему в течение жизни идти на какие-то компромиссы, но это были компромиссы исключительно ради одних лишь нуклеиновых кислот, ради них, бесценных, — ибо не был Елисей Армагеддонович по природе своей ни тщеславен, ни алчен, ни суетен: к примеру сказать, когда повелели ему явиться за госпремией, Елисей Армагеддонович сказавшись больным, послал на вручение своего коллегу, а дома сказал, что идет на вручение, а сам заперся в лаборатории и работал.
Несмотря на противотанковые надолбы (в борьбе с космополитами) и дикий страх (пойти лагерным путем многих почтенных профессоров), Елисей Армагеддонович время от времени посещаем был иноземными коллегами, в основном англичанами, с коими и распивал крепчайший чай в большом, с кариатидами, доме на Петропольской стороне. Профессор Джеймс Д. Стоппард, из Оксфорда, привез ему как-то подарок: зеленые снаружи, белые изнутри, с золотым ободом поверху, большие толстостенные чашки — с зелеными, такими же основательными, блюдцами, увесистым молочником, надменным заварным чайником и бокастой сахарницей. Елисея Армагеддоновича поразил прилагаемый к сервизу набор чайных ложек: большущих, тяжеленных — каждая весом в топор. Этот сервиз — и особенно ложки — указывая на неоспоримую серьезность своего назначения, словно говорили: вы пьете чай, сэр, следует сосредоточиться на процессе. Так что Елисей Армагеддонович, обычно гонявший чаек по-русски бессистемно — то на ходу, то в охотку (чуть морщась от крутизны кипятка и весьма рассеянно прихлебывая из стаканов с потемневшими подстаканниками), дал добровольное обещание профессору Стоппарду неукоснительно соблюдать файв-о'клок.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!