Мое имя Бродек - Филипп Клодель
Шрифт:
Интервал:
Она немного встряхнула меня и повторила свой вопрос.
Что она знала и что я мог ей сказать? Вчера вечером в трактире Шлосса были только мужчины, и именно с мужчинами я заключил сделку. Вернувшись домой, я ничего не сказал своим женщинам и даже утром ушел прежде, чем они проснулись. А остальные, все остальные, так же поступили со своими женами, сестрами, матерями, детьми? Она продолжала слегка сжимать мне руки, словно выдавливая правду. В моей голове пронеслись слова:
«Нет, ничего. Пустяки, мамаша Пиц, ничего серьезного, все было совершенно естественно: вчера вечером деревенские мужики убили Андерера. Это случилось в трактире Шлосса, очень по-простому, вроде партии в картишки или обещания что-нибудь продать. К тому давно шло. Сам-то я позже зашел, масла купить, так что в бойне не участвовал. Просто подрядился написать Отчет. Мне надо объяснить, что тут произошло после его приезда и почему его не могли не убить. Вот и все».
Но слова так и не сорвались с моих губ. Остались внутри. Не захотели выйти наружу. Старушка встала, пошла на кухню и вернулась с розовой эмалированной кастрюлькой. Налила мне остаток зелья в чашку, знаком велела выпить. Я выпил. Стены снова заколебались. Меня бросило в жар. Мамаша Пиц снова вышла. А когда вернулась, держала в руках одну из своих больших книг, один из своих гербариев. На обложке была этикетка с надписью: Blüte vo Maï un Heilkraüte vo June – которую я мог бы перевести как «Майские цветы и июньские лекарственные травы». Положила книгу на стол передо мной, села рядом и открыла ее.
– Глянь-ка все-таки на мои маленькие Stillies, Бродек, у тебя от этого посвежеет в голове.
И тут я почувствовал, как из-за моего плеча появился Андерер, словно привлеченный этими словами, поправил очки в золотой оправе, как часто делал в моем присутствии, улыбнулся мне всем своим добродушным круглым лицом слишком быстро выросшего ребенка, после чего наклонил большую голову с курчавыми бакенбардами и стал рассматривать в книге мамаши Пиц сухие листья и заснувшие лепестки.
Я уже упомянул, что он говорил мало. Очень мало. Иногда при взгляде на него мне в голову приходила мысль о фигуре какого-нибудь святого. Любопытная штука святость. Столкнувшись с ней, часто принимаешь ее за что-то другое, за безразличие, насмешку, за злокозненность, холодность или наглость, может, даже за презрение. А ошибившись, взрываешься. Совершаешь худшее. Наверняка потому-то святые всегда и кончают мучениками.
Надо рассказать о приезде Андерера к нам, но я боюсь: боюсь потревожить призраки, и не только. Боюсь деревенских, которые ведут себя со мной уже не так, как прежде. Вчера, например, Фриц Ашенбах, которого я знаю больше двадцати лет, не ответил на мое приветствие, когда мы встретились на подъеме Йорнец. Он возвращался с рубки леса, а я шел посмотреть, смогу ли еще найти лисички. У меня опустились руки. Я остановился, обернулся, бросил ему: «Что, Фриц, больше не здороваемся?», но он даже не замедлил шаг, не обернулся, только смачно сплюнул в сторону, и все. Поди знай, может, он был так поглощен своими мыслями, что даже не увидел и не услышал меня. Но какими мыслями? О чем? Я же не безумец. С ума не схожу. Была ведь смерть Диодема. Еще одна смерть! Причем странная смерть, скоро я об этом расскажу. После лагеря я точно знаю, что волков на свете больше, чем ягнят.
Андерер появился у нас 13 мая, в конце дня; следующей весной тому будет уже год. Это был прелестный день, весь в золотистых тонах. Вечер приближался на цыпочках, словно не желая никого беспокоить. В полях, окружающих деревню, и на более высоких пастбищах, насколько хватало глаз, простиралось только бело-желтое колыхание. Молодая трава почти целиком исчезла под цветочным ковром из одуванчиков. Ветер по своему настроению то раскачивал их, то поглаживал, то пригибал к земле, а над ними подгоняемые ветром облака бежали чередой на запад, низвергались в горный проход Претце и совсем там исчезали. На верхних лугах несколько снежных проплешин еще сопротивлялись первому теплу, которое лизало их, уменьшая день ото дня, чтобы вскоре превратить в светлые холодные лужи.
Было, наверное, часов пять, пять с половиной, когда Гюнтер Бекенфюр, латавший крышу своей пастушьей хижины на противоположном склоне Буренкопфа, заметил на дороге, ведущей от границы, где по окончании войны вообще ничего не видели, по которой уже никто не ходил, да никому и в голову не пришло бы ходить, любопытный караван.
– Он еле-еле полз, – так он сам сказал мне по моей просьбе, чтобы я мог слово в слово записать все сказанное им в свой блокнот. Я точно говорю: слово в слово.
Мы у него дома. Он налил мне стакан пива. Я пишу. Он машинально пожевывает сигарету, которую только что свернул наполовину из табака, наполовину из лишайника и которая смердит в комнате жженым рогом. В углу сидит его старый отец, мать уже давно умерла. Старик говорит сам с собой; во рту у него, где осталось всего два-три зуба, что-то булькает, и он постоянно качает своей легкой, как у скворца, головой, на манер ангелочков в церкви, которые кланяются, когда им кладут монетку в мешочек. Снаружи пошел снег. Первый снег, радующий детвору и чья новая белизна ослепляет. Порой видно, как хлопья подлетают к окну, словно сотни обращенных к нам любопытных глаз, и вдруг уносятся дальше по улице испуганными стайками.
– Они еле тащились, словно этот малый гранитные тумбы вез. Я даже работу прервал, чтобы присмотреться получше, убедиться, что мне это не пригрезилось, но нет, не пригрезилось, я точно увидел кое-что, хотя еще не понял, что именно, сначала было подумал, что животные потерялись или люди заплутали, а может, это продавцы незнамо чего, потому как теперь-то я уже вполне сообразил, что дело-то тут все-таки малость человечье. Помню, вздрогнул даже, по-настоящему вздрогнул, и не от холода, а потому что о войне вспомнил, о военной дороге, об этой распаскудной дороге, которая привела к нам столько бед и несчастий, а он, этот человечишко со своими двумя скотинками, я ведь не знал тогда, то ли это лошадь, то ли корова, оказался как раз на этой дороге. Он мог притащиться только оттуда, только от Fratergekeime, от этих вонючих ублюдков, гнилого сучьего отродья, дерьма зеленого… Помнишь, что эти шлюхины выродки с Катором сделали?
Я кивнул. Катор занимался починкой фаянса. Был также шурином Бекенфюра. Когда Fratergekeime пришли в деревню, он захотел их обхитрить и проиграл. Я об этом еще расскажу, быть может.
– Меня это так заинтриговало, что я отложил свой молоток и плитняк. Протер глаза, зажмурился, попытался вглядеться в даль. Это было словно явление из каких-то других времен. Я аж рот разинул. Настоящий ярмарочный фигляр, вырядившийся так, как уже никто не делает, и трусивший со своими цирковыми клячами, словно на представление ехал или сбежал из кукольного театра.
Здесь лошадей давно поубивали и съели. А по окончании войны никому и в голову не приходило снова их завести. Никто не хотел. Предпочитали им ослов и мулов. Очень глупых животных, в которых нет ничего человеческого и никаких воспоминаний. Но увидеть, что кто-то приехал на лошади, неизбежно означало, что он явился очень издалека и ничегошеньки не знал о наших краях – ни о том, что здесь произошло, ни о наших бедах.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!