Вне закона - Овидий Горчаков
Шрифт:
Интервал:
– Ты что, загипнотизировать меня вздумал? – спросил Ефимов с недоуменной, беспокойной улыбкой.
Котелок был уже в руках Ефимова, с оторванной дужкой и вмятиной на боку. На закоптелой стенке алюминиевого котелка выцарапано имя – «Надя». Это ее котелок. Это она выцарапала финкой свое имя.
Я зашагал прочь, рванул, задыхаясь, на груди мундир. Зачем променял я свою красноармейскую гимнастерку на эти блестящие пуговицы, на эти красивые петлицы! Такой мундир носил Ефимов! «Мальчишка! – с горькой яростью ругал я себя. – Примеривал чужую одежду! “Моя честь – моя преданность”… В солдатики играл! Ночами слушал убийцу! Был оселком для его гниленького острословия!..»
Вот «аллея смерти». Вот плешина в траве – это Надина могила. Тяжело мне сейчас, а каково было Наде! «Верила в него, уважала, даже любила как старшего брата!..»
Я свернул с «аллеи смерти». Шел и вспоминал Богомаза в предсмертные минуты. Вдруг я остановился как вкопанный. Холодным потом покрылось лицо. Увидя меня, раненый Богомаз прошептал: «Ты?!» И он поднял пистолет… Боже! Боже мой! Неужели он умер, считая меня своим убийцей, думая, что это я стрелял в него по приказу Самсонова!
Вот она… поляна, и на поляне, под молодой березкой, на грязно-желтом холмике пылает на солнце свежеоструганный столб. Вот она – могила Богомаза. Но сознание не хочет мириться с мыслью, что Богомаза нет. Неужели это все, что осталось от тебя, Богомаз, от твоей жаркой и жадной любви к жизни, от пытливой мысли, от пламенного сердца?
Будут дни, и будут ночи. Пожелтеет, увянет лето, и желтые дожди будут омывать тот одинокий, затерянный в лесной глухомани холмик, и снегом будет заносить его зима. А потом зазеленеет на нем весенняя трава, и березка над ним будет наливаться соками и тянуться к голубому небу. И пустит березка сильные корни, и обнимут они тебя, Богомаз, мертвой хваткой, пригвоздят на веки вечные к земле. И рассыплешься ты и сольешься бесследно с землей, станешь частью земли, частью живых цветов, частью почек, рождающихся весной на этой березе.
Мы уйдем из лагеря, уйдем из Хачинского леса, разбредемся по белому свету. А ты, ты останешься здесь. Навсегда.
Ты был настоящий человек, Богомаз! Тебя любили самой светлой любовью. И ненавидели самой черной, самой лютой ненавистью. Не в открытом бою убили тебя, Богомаз! Не в войне с гитлеровцами. Ты страшно умер, Богомаз! Ты умер, зная, что не немецкая пуля поразила тебя. Последним дыханием проклял ты своих убийц.
Я стоял на краю поляны, в тени, а солнце жгло вытоптанную траву, плавилось на листьях, сверкало на березовой коре, зажигало на свежеобструганном столбике росистые капли смолы.
На другом конце поляны мелькнула кумачовая косынка. На поляну вышла Вера. Она склонила голову, поднесла ко рту уголок косынки. Вера неотрывно смотрела на столбик, и глаза ее были сухими. Только в глазах этих залегло горе – такое горе нельзя выплакать, оно не изгоняется временем…
Будут лить дожди, будут лютовать морозы, будет жарить солнце. Высоко поднимутся кругом деревья. Порастет быльем могила. И сотрется надпись на столбике, и повалится столбик, потонет в траве, и исчезнет, Богомаз, твоя могила.
Быть может, и друзей твоих, Богомаз, настигнет одного за другим нечаянная смерть, и тогда тлен и забвение будут твоим уделом. Ты не перешагнешь тогда через границы этой поляны, не выйдешь, как бывало, из Хачинского леса, неся друзьям любовь, а врагам смерть. Дело, за которое ты боролся, победит. Но неужели имя твое, Богомаз, умрет, пропадет бесследно?
Вера повернула к лесу. На краю поляны она в последний раз взглянула на могилу, низко поклонилась ей и пошла сгорбившись, с котомкой за плечами, по трудной лесной дороге в далекий отряд Бажукова – туда, куда послал ее Самсонов. За кустами мелькнула раз-другой алая косынка…
Я вышел на поляну, подошел к могиле. Раскиданная вокруг на вытоптанной траве, перемешанная с желтым песком земля уже подсохла, поседела на солнце. Но над могилой парит еще сырой, терпкий запах глубоко вспоротой земли. Этот запах тонок, почти неуловим. Он тает в солнечных лучах, им равнодушно играет ветер. Но проникает этот могильный сквозняк в самую душу, и кажется – это дышит могила… Столбик снова дробится в глазах. Сквозь слезы вспыхивает радужно начертанное чернильным карандашом:
ПАМЯТНОВ
Илья Петрович
Из кустов на освещенное утренним солнцем шоссейное полотно выпорхнула большая капустница. Бабочка ярко вспыхнула и закружилась, мелькая добела раскаленными крылышками, взлетая и падая. На миг она словно прилипла, сложив крылышки, к телеграфному столбу, а потом снова взвилась бочком вверх, переметнула через темный ров кювета и опять пропала в кустах.
Мы лежим в небольшом пропыленном ольшанике, цепью вдоль Варшавского шоссе, в трех-четырех километрах от Пропойска. С пашни за ольшаником доносится тонкий свист коноплянки. Справа от меня, сдвинув на затылок кожаный шлем, некогда принадлежавший Самсонову, с небрежно зажатой в зубах сигаретой лежит, подпирая ладонями подбородок, Лешка Кухарченко. За ним виднеется широкоскулое, до черноты загорелое, свирепо-веселое лицо Васьки Гущина. Справа и тоже ближе к кювету – я стараюсь теперь лежать в засаде позади всех, и особенно позади Кухарченко, Гущина, Ефимова, – минометчики, вейновцы: Серафим Жариков и Киселев. Жариков, пользуясь никелированной ложкой вместо зеркала, ловко обрабатывает трофейными ножницами свои фюрерские усики. Лежа на животе, в ложбине, прикрываясь для маскировки кустом, Киселев неслышно постукивает длинными пальцами по лотку с минами и без улыбки смотрит на потешные гримасы первого номера.
У Жарикова вид забулдыги, веселого, добродушного пьяницы. Круглый картофельный нос, неопределенного цвета волосы жесткой темной челкой свисают на выпуклый круглый лоб, круглая потеющая рожа. И сам он тоже весь круглый, толкни – покатится. Фюрерские усики, литовская форма мешком, ботинки смотрят врозь. Его зовут у нас и Чарли Чаплином, и Швейком. Жариков – штатный остряк. Веселым колобком катится он по дорогам войны – балагурил в армии, паясничал, умирая с голоду, в лагере военнопленных, валял дурака в рабочем батальоне немецкой армии, а придя в наш отряд, шутя затмил Баламута. Стоит ему только открыть рот – и слушатели немедленно расплываются в широкой улыбке. Чарли – Жариков – ходячий словарь с переводом любого жизненного явления на язык юмора – солдатского, городского, крестьянского… Но юмор этот бывает иногда злым и беспощадным. И сам Жариков совсем не такой, каким кажется. Когда вейновцы под носом у эсэсовцев «Мертвой головы» готовились бежать к партизанам, они не решились вовлечь в заговор легкомысленного и глуповатого с виду солдата-кладовщика. А солдат этот первым, ни с кем не сговариваясь, задолго до ухода Ефимова, взял да и удрал к партизанам. Серафиму посчастливилось наткнуться в лесу на группу Богомаза… Черт! Я же дал себе слово не думать о нем, о Наде, не вспоминать. «Держись подальше от этих дел, – говорил я себе. – Не думай о них. Это гибельно. Забудь… Думай только об успехах, о наших победах, о героической каждодневной борьбе!..»
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!