И пусть вращается прекрасный мир - Колум Маккэнн
Шрифт:
Интервал:
Мой отец по большей части зарабатывал маляркой, но больше всего остального любил выписывать вывески на дверях городских контор. Имена важных чинов на матовом стекле. Золоченые буквы и тонко выведенные серебряные завитушки. Время от времени он выполнял заказы торговых домов, мукомолен и небольших детективных агентств. Музеям и евангелическим церквям тоже иногда требовалось обновить табличку. Работал он почти всегда в белой части города, но когда заказ приходил с нашего берега реки, то мы отправлялись с ним, придерживали лестницу, подавали кисти и тряпки. Еще он расписывал деревянные вывески, которые качались потом на ветру, — торговля недвижимостью, свежие моллюски, сэндвичи по пять центов за штуку. Отец был невысок. Отправляясь работать, всегда одевался опрятно, и неважно, откуда заказ. Он носил выглаженную рубашку с накрахмаленным воротничком, подкалывал галстук серебряной булавкой. Брюки подворачивал снизу и с довольной улыбкой говорил нам, что, присмотревшись, всегда мог различить отражение своей работы в начищенных туфлях. При нас он ни словом не упоминал деньги или отсутствие денег, а когда Депрессия разгулялась вовсю, просто обошел всех старых заказчиков и бесплатно подновил им вывески, надеясь, что их бизнес выстоит в эти тяжелые времена и потом, когда дела пойдут на лад, они подбросят ему доллар-другой.
Отсутствие денег не особо беспокоило нашу маму — она была из тех женщин, что повидали и лучшие, и худшие времена. Она достаточно пожила на свете, чтобы слышать рассказы о рабстве из первых уст, и была достаточно умна, чтобы видеть подлинную цену избавления от этого ига, — или, во всяком случае, того освобождения, какого люди могли добиться в те дни в южных областях Миссури.
Мама хранила на память квитанцию об оплате с того аукциона, на котором продали ее бабку, и держала при себе этот листок, чтобы помнить, откуда она родом; впрочем, когда ей предложили продать бумажку, так мама и сделала — продала ее музейному куратору из Нью-Йорка. Купила себе на те деньги подержанную швейную машинку. Она тоже работала в нескольких местах, но основной ее работой была уборка газетной редакции в самом центре нашего городка. Она приносила домой газеты со всех концов страны и читала нам на ночь статьи, которые казались ей подходящими, — статьи, которые распахивали окна нашего дома, простые истории о спасении кошек с верхушек деревьев, о бойскаутах, помогавших пожарным, или о цветных, которые отстаивали добро и справедливость, — все то, что наша мама называла праведным.
Нет, она не подпевала Маркусу Гарви,[156]не было в ней той ненависти, — но и не ратовала за прежнюю жизнь. Наша мама держалась того мнения, что в теперешнем мире цветная женщина могла бы найти себе место и получше.
У моей мамы было самое красивое лицо, какое я только помню, а может, и самое красивое из всех, какие я видела в жизни, — темное, как сама темнота, безупречно овальное, с глазами, которые будто мой отец нарисовал, и с печальными складками у рта, и с самыми ослепительными зубами: когда она улыбалась, все ее лицо словно вспыхивало. Мама читала нараспев, с высокими африканскими нотками, которые, как я думаю, поколениями передавались нам от живших в Гане предков. Американский говор впитал эти ноты, но они все же привязывали нас к далекой родине, о которой мы ничегошеньки не знали.
Пока мне не исполнилось восемь лет, нам с братьями позволяли спать вместе, но даже и после этого мама укладывала меня в кровать подле них и читала всем нам, пока мы не засыпали. Тогда она подхватывала меня широкими ладонями и уносила на мой собственный матрас, который из-за планировки дома стелили в узком коридоре за дверью ее спальни. Я и по сей день еще слышу, как мои родители шепчутся и смеются перед сном. Может статься, только это я и хочу помнить, прямо тут и нужно остановиться, быть может, мне стоит объявить концом и началом моей истории этот самый миг, пока из-за двери доносится тихий смех, — но, сдается мне, на самом деле ничто не имеет ни конца, ни начала, и только время все идет и идет.
Как-то вечером, в августе, когда мне было уже одиннадцать, отец вошел в дверь с пятном краски на ботинке. Мама как раз пекла хлеб; уставилась на него: никогда прежде, ни единого разочка, он не испачкал краской одежду. Она уронила чайную ложку на пол. Растеклась клякса топленого масла. «Именем Лютера, что с тобой приключилось?» — прошептала она. Он стоял, бледный и осунувшийся, цеплялся за край нашей скатерти в красно-белую клетку. Нам казалось, отец пытается проглотить комок в горле, чтобы вернуть себе голос и ответить. Ноги не держали его, колени подгибались. Мама сказала: «Боже мой, это удар». И обняла его обеими руками.
Узкое лицо моего отца в больших маминых ладонях. Он отводит глаза. Мама оглянулась и крикнула мне: «Глория, беги за доктором!»
Я выскочила за дверь как была, босая.
В те времена дорога была грунтовая, и я могу вспомнить особенности каждого шага — порой мне кажется, что я так и бегу по ней. Доктор отсыпался с похмелья. Жена сказала, его ни за что нельзя беспокоить, и закатила мне по две оплеухи на каждую щеку, когда я попыталась проскочить мимо нее к лестнице. Но я была девочкой со здоровыми легкими. Заорала во всю мочь, протяжно и громко. И даже удивилась, когда на лестнице показался доктор, посмотрел сверху вниз и пошел за своим маленьким черным портфелем. Тогда я впервые в жизни прокатилась на машине — до самого нашего дома, где отец так и сидел у стола, держась за плечо. Выяснилось, это вовсе не удар, просто сердечный приступ, так что отец с той поры не сильно переменился, но в мамино сердце вселилась тревога. Она не отпускала отца далеко, не давала ему скрыться из виду, все боялась, что в любой момент он может рухнуть замертво. Она лишилась работы в газете, когда попыталась настоять, чтобы он приходил посидеть с ней, покуда она убирает, — редакторам не глянулась мысль, что какой-то цветной станет рыться в их бумагах, хотя уборщица-женщина их прежде ничуть не смущала.
Самое прекрасное из всего, что я только видела, — я по сей день так считаю — сборы отца на рыбалку как-то вечерком, с друзьями, которых он завел у магазинчика на углу. Он неуклюже бродил по дому, укладывая все необходимое. Мама не хотела, чтобы он таскал такие тяжести, даже удочку со снастями, все боялась, что он надорвется. Отец только напихал лишних снастей в корзину для пикников, кричал, что прихватит с собой все, черт возьми, что ему вздумается. Даже сунул в корзину пару лишних бутылок пива и бутерброды с тунцом, угостить друзей. Когда за окном раздался свист, он обернулся в дверях и поцеловал маму, шлепнул ее по корме и что-то шепнул на ухо. Мама выгнула спину и засмеялась — так что спустя годы я решила, что шутка была и смешной, и грубой. Она смотрела, как отец уходит, пока тот чуть ли не скрылся за поворотом, а потом вернулась в дом и опустилась на колени (заметьте, мама не была такой уж набожной, она то и дело повторяла, что вся загробная жизнь уместится на лопате могильщика) и давай молить о дожде, настоящая молитва по полной программе, ведь если пойдет дождь, отец поскорее вернется, и тогда они снова будут вместе.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!