Обитатели потешного кладбища - Андрей Иванов
Шрифт:
Интервал:
Я представил, как Лазарев, получив послание от Розы, садится за свой большой стол, открывает какую-нибудь тетрадь или папку (возможно, с моим именем на корешке, хорошенькой кипой фотокарточек и бумаг внутри), записывает ее «отчет» и свои соображения. Ох, как бы я желал увидеть его лицо! Ему все еще не терпится заполучить список тех, кто работал на НКВД… Удивляюсь: неужели ему до сих пор не все агенты известны? как такая ерунда может беспокоить? как не остыть за столько лет? Или я не так его себе представляю? У него, конечно, есть свой архив, своя Вавилонская башня, и список – о каком бы списке ни шла речь – дополнил бы пробел в безупречно выстроенной конструкции. Да это страсть собирателя! Ну, конечно! Он желает заполучить список, как иной коллекционер мечтает купить у меня ларь или шкатулку. Был один, долго ходил, буквально сватался к моему секретеру, вел беседы, притворялся ценителем музыки, играл со мной в шахматы, приносил дорогое вино, пил, а сам на секретер поглядывал влюбленными глазами, не выдержав, он подходил к нему на полусогнутых ногах, как к невесте: «Не позволите посмотреть?» – наслаждаясь комедией, я позволял, он его ощупывал и вздыхал, с трепетом в голосе говорил чуть ли не стихами: «Ах, тисненая кожа… позолота… стиль Людовика шестнадцатого, не так ли? А это откидная доска? Не позволите открыть? Благодарю… – ах, какие маленькие ящички-тайнички! Какая прелесть!»
А вот вломятся к Л. гэрэушники, вытряхнут из него все, что он насобирал, все справочники, которые компилировало наше бюро, увезут эту макулатуру в СССР, – кем тогда будет наш мсье Лазарефф? Рупором! В чьих руках? Как и все те, кто работал в его необыкновенном бюро… Но пока этого не случилось, он воображает себя ассенизатором Европы. Стоит на страже Демократии. Само достоинство. Меня обрабатывает – чует: что-то мне известно, и давит… вгрызается до самой сердцевины… ему нужна правда… La Vérité! Наверняка пишет мемуары или роман, хочет подвести итоги, устроить окончательный суд русской эмиграции, поставить жирную точку над i, назвать вещи своими именами. Конечно, для этого нужен список. Свериться надо. Не дай бог не того по плечу похлопал… Ах ты, чистоплюй! Ажана подослал, Розу втянул, спектакль устроил… Шахматная кукла с горбатым карликом внутри! Ха-ха-ха! Ничего не получишь! До Сашки тебе никогда не добраться.
Поймал такси. В шестнадцатый! Сел на скамейку возле статуи Рыбака с головой Орфея, закурил, вытянул ноги и вдруг отчетливо вспомнил, как в 1946 году, сидя на этой же самой скамейке, видел Николая Боголепова и Наденьку Тредубову, с ней был ее мальчик (малышу тогда было пять или четыре). Николай был в нее влюблен. Это было очевидно. Годы оккупации – годы затмения, должно быть, притупили боль разлуки; с одной стороны, Николай с отцом работали на немцев – мастерские, собачье кладбище, получали бензин, занимались деменажем[121]. Николай еще что-то делал для maquis… куда-то ездил… Может быть, стрелка любви на часах его чувственности замерла года на два-три, но как только Надя появилась, я знаю: его сердце забилось с удвоенной скоростью. Представляю, он пробудился и видит Надю… Они знали друг друга с детства, их породнил Аньер, русская школа и еще что-то… музыка, кажется… Но теперь она замужем за известным актером, теперь она – американка, мать и женщина, а не та легкая гибкая беззаботная девушка… и все же… он тоже изменился; наверное, Наденька с любопытством смотрела на его огрубевшие шоферские руки, широкие плечи, щетину, она видела в его глазах грусть; наверняка ее удивила его кривая на французский манер улыбка сорвиголовы, хрипловатый голос. Возможно, первые дни она была немного увлечена им. Когда я их увидел, я испугался за ее мужа – после приезда я еще не видел его, я только слыхал о том, что Тредубовы вернулись. Я не сразу узнал ее, подумал: с кем это Николай гуляет, да еще в нашем парке? Его я признал сразу, а она – так изменилась, похорошела, да, стала настоящей дамой… Ей так это шло!
Второй раз я их увидел через месяц на place d'Anvers. Я искал Шершнева по всему Монмартру, набегавшись, сидел в маленьком сквере и долго делал заметки, было много всего, закостенел, оторвался от блокнота и увидел их. Они спускались по улочке, ведущей вниз от Sacre Ceure, Надя была с большой сумкой, полной покупок. Николай страдал… а она делала все возможное, чтобы держать его на расстоянии. В ее походке и жестах я прочитал пресыщенность встречами со старыми друзьями. Надя смотрела по сторонам в поисках предлога, чтобы уйти. На нем лица не было. Они пересекли площадь совсем недалеко от сквера, в котором я сидел. Меня скрывала метель из перьев. На площадке дети футболили подушку, перья плавали в воздухе повсюду, они садились мне на плащ, брюки, шляпу.
* * *
Устроившись водителем к Тредубовым, Николай стал больше играть на гитаре, до глубокой ночи читал, а по утрам вставал последним; он слушал, как оживает дом, ходит отец, что-то бубнит, курит, мать кормит козу и кур, хлопочет по хозяйству; думая о своем, Николай слушал, как ворочается Катя, потихоньку пробуждаясь, ее дыхание становится громче и беспокойней, наконец, она потягивается, встает и, надев носки, платье, тапки, уходит вниз; а он еще долго лежал с закрытыми глазами, вспоминая, как в детстве любил прислушиваться к звукам и представлять, что находится не в своем доме, а в волшебном дворце, и его родители – сказочные существа. Тогда дом был другим, Лидия не огрызалась, отец курил меньше и не матерился (во время оккупации он стал неловким: разобьет кружку и выругается), мать любила стихи и часто проводила дни с книгой и письмами, которые давно перестала писать, а Катя была совсем маленькой, она просыпалась чуть ли не раньше всех, сидела в кроватке и что-нибудь лопотала на своем младенческом языке, подпевала птицам, которые заливались за окном точно так же, как и теперь! Николай со всей ясностью понял: раньше в их доме было счастье, хоть сколько-то, а теперь и той малой щепотки не осталось, все огрубели, обозлились, отчаялись. Он услышал голос Лидии, она что-то громко сказала, а потом засмеялась, долго смеялась. Зачем она так некрасиво смеется, думал он, чего заливается? В ее смехе не было радости – сестра смеялась с вызовом: вот всем вам назло я смеюсь. В ее смехе звучали нотки озлобленности, и – понял он – это навсегда, ничто ее… нас не изменит. Он зажал уши и попытался представить лицо Нади Тредубовой, ему отчаянно хотелось услышать ее смех, увидеть ее глаза, взять за руку…
Пройдет много лет, оглядываясь назад сквозь колодцы бессонных ночей, он будет думать, что те долгие ленивые утра в усадьбе Деломбре, когда, лежа в постели с закрытыми глазами, он капризно сердился на отца и с нежностью думал о Наденьке, были одними из самых беззаботных минут его жизни; Николай поймет, что тот январский день 1946 года, когда он увидел Надю, был роковым: она была прекрасна, до безумия прекрасна! В манто, легкой шапке из заячьего меха, полусапожках на шнурках (под стать военным), светло-коричневых перчатках, где на одном пальце была небольшая дырочка (эти короткие прикосновения кружили голову, эти взгляды, улыбки – от них он пьянел; вот тогда-то все и решилось, сразу). Бывают дни, когда судьба застает тебя врасплох; находясь под властью очарования, испытывая редкое волнение (так и было: еще не зная о том, что Тредубовы вернулись в Париж, Николай чувствовал жжение в груди, в солнечном сплетении словно включился родник, пробивающий путь к сердцу, он назвал это «дурным предчувствием»), ты скажешь что-нибудь такое, чего сам от себя не будешь ожидать, что-то, чему сначала не придашь значения, а потом, когда оно, так сказать, сбудется, тобой посеянное слово прорастет событием, которое зацветет тревожным свечением над мглисто-лохматыми сопками, ты будешь недоуменно шептать себе: «Бес попутал – прав был отец».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!