Красное и белое, или Люсьен Левен - Стендаль
Шрифт:
Интервал:
– Никакой отставки, мой друг! В отставку уходят одни лишь дураки. Я настаиваю на том, чтобы вы всю жизнь были молодым военным и светским человеком, ушедшим в политику, – истинной потерей для армии, как пишут в «Débats».
Глава тридцать восьмая
Категорический, решительный ответ, которого от него требовал отец, отвлек Люсьена от скорбных мыслей и оказался для него первым утешением. Во время путешествия из Нанси в Париж он не думал ни о чем, он просто избегал боли, и физическое движение вытесняло в нем движения душевные. С момента своего приезда в Париж он чувствовал отвращение к самому себе и ко всему на свете. Разговаривать с кем-нибудь было для него мукой; ему приходилось напрягать всю свою волю, чтобы час кряду поддерживать беседу с матерью.
Как только он оставался один, он либо погружался в мрачное раздумье, в беспредельный океан душераздирающих чувств, либо, поразмыслив немного, твердил себе: «Я большой дурак, я великий глупец! Я уважал то, чего уважать нельзя, – сердце женщины, – и, страстно желая завладеть им, не сумел этого добиться. Надо или расстаться с жизнью, или в корне исправиться».
В другие минуты, когда в нем брало верх какое-то странное умиление, он думал: «Быть может, я добился бы его, если бы не жестокое признание, которое ей предстояло сделать: „Меня любил другой, и я…“»
Ибо были дни, когда она меня действительно любила. Если бы не тягостное положение, в котором она находилась, она сказала бы мне: „Ну да, я вас люблю“, – но тут же ей пришлось бы добавить: „Мое теперешнее состояние…“ Ибо она не лишена чести, я в этом уверен… Она мало знает меня: это признание не уничтожило бы во мне странного чувства, которое я к ней питаю. Я всегда стыдился его, но оно неизменно владело мною.
Она проявила слабость, а сам-то я разве безупречен? Но к чему обманывать самого себя, – с горькой улыбкой перебивал он ход собственных мыслей, – к чему говорить языком рассудка? Если бы я и нашел в ней способные смутить меня недостатки – больше того: позорные пороки! – я был бы жестоко сражен, но не перестал бы ее любить. Что теперь для меня жизнь? Бесконечная пытка. Где найти наслаждение, где найти хотя бы убежище от скорби?»
Это мрачное чувство в конце концов заглушало все остальные: он представлял себе всякие жизненные положения, путешествия, пребывание в Париже, огромное богатство, власть – и все внушало ему неодолимое отвращение. Человек, завязывавший с ним разговор, казался ему докучнее всех.
Одно только способно было извлечь его из состояния глубокого бездействия и заставить работать его мысль: воспоминание о том, что произошло в Нанси. Он вздрагивал, встречая на географической карте название этого маленького городка; оно преследовало его на страницах газет. Все полки, возвращавшиеся из Люневиля, очевидно, должны были проходить через Нанси. Слово «Нанси» неизменно вызывало в нем мысль: «Она не могла решиться сказать мне: „У меня есть большая тайна, которую я не в силах вам доверить… Но, оставив это в стороне, я люблю вас, и только вас!“ В самом деле, я нередко замечал, что она была погружена в глубокую печаль; это состояние казалось мне необычным, необъяснимым… А что, если вернуться в Нанси и кинуться к ее ногам?.. И просить у нее прощения за то, что она наставила мне рога!» – предательски договаривал живший в его душе Мефистофель.
После того как Люсьен вышел из отцовского кабинета, эти мысли овладели его сердцем с большею силой, чем когда-либо.
«И мне надо до завтрашнего утра, – с ужасом подумал он, – принять решение, надо довериться самому себе!.. Есть ли на свете другое существо, с чьим мнением я так мало считался бы?»
Он был чрезвычайно несчастен; в основе всех его рассуждений лежала сумасшедшая мысль: «К чему в третий раз выбирать профессию? На что же я способен, если у меня не хватило умения понравиться госпоже де Шастеле? Обладая такой душой, как моя, слабой и в то же время ничем не удовлетворенной, самое лучшее сделаться траппистом».
Самое смешное было то, что все друзья госпожи Левен поздравляли ее с великолепной манерой держаться, приобретенной ее сыном. «Теперь это зрелый мужчина, – говорили со всех сторон, – человек, способный удовлетворить честолюбие любой матери». При своем отвращении к людям Люсьен был далек от того, чтобы дать им заглянуть в его душу; он отвечал на их вопросы лишь искусно закругленными общими фразами.
Страдая от необходимости дать вечером решительный ответ, он пошел пообедать один, ибо дома надо было поддерживать общий разговор и быть любезным или сыпать колкими остротами, обычно не щадившими никого.
После обеда Люсьен побрел куда глаза глядят, по бульвару, затем свернул в одну из поперечных улиц: он боялся встретить на бульваре кого-нибудь из приятелей, а между тем каждая минута была ему дорога и могла подсказать нужный ответ.
Проходя по улице, он машинально вошел в слабо освещенную читальню, где рассчитывал застать мало посетителей.
Лакей сдавал книгу библиотекарше. Люсьен нашел, что девушка прелестно одета и грациозна (он ведь только что вернулся из провинции). Он наудачу раскрыл книгу; это был скучный моралист, разделивший свое произведение на части в виде разрозненных характеристик, как это делал Вовенарг.
ЭДГАР, ИЛИ ДВАДЦАТИЛЕТНИЙ ПАРИЖАНИН
Что представляет собою молодой человек, не знающий людей, живший до сих пор лишь с людьми, хорошо воспитанными или подчиненными ему, либо с людьми, чьих интересов он не затрагивал? Единственной порукой того, что Эдгар – человек достойный, служат великолепные обещания, данные им самому себе.
Эдгар получил самое изысканное воспитание: он ездит верхом, восхитительно правит кабриолетом, он, если вам угодно, обладает всеми знаниями Лагранжа[67], всеми доблестями Лафайета. Что нужды? Он не испытал на себе воздействия других лиц, он не уверен ни в чем: ни в окружающих, ни тем более в самом себе. В лучшем случае он только блистательное «возможно». Что знает он по существу? Верховую езду, потому что лошадь его плохо выезжена и сбрасывает его на землю при первом неверном движении? Чем благовоспитаннее окружающая его среда, тем менее она похожа на его лошадь, тем меньше стоит он сам.
Если же он упускает быстролетящие годы, от восемнадцати до тридцати лет, не вступив ни разу, как говорит Монтень, в борьбу с нуждою, он уже перестает быть подававшим надежды «возможно»: общественное мнение отбрасывает его на проторенную дорогу, по которой шествуют заурядные люди. Оно перестает следить за ним, оно видит в
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!