Крепость - Петр Алешковский
Шрифт:
Интервал:
– Не чаяла тебя на праздник увидеть, честно скажу, думала, сбежал к своим. Новый год одной встречать грустно, но я приготовилась.
– Я же обещал, как можно?
– Всё можно, видать, не к кому было бежать.
– И это правда, Лена.
Он вдруг начал говорить о Нине и, почувствовав поддержку, ничего не утаил – Лена сопереживала его несчастье как свое собственное, вся превратившись в слух. Выговорившись, ощутил облегчение, махнул рюмку водки, припечатал ею стол, словно поставил точку.
– Вот такие дела, жизнь моя кончена, факт! – подвел он горький итог.
Лена понимающе кивнула, словно приняла к сведению его заявление, просто подвинула поближе к нему тарелку с пирогами:
– Закуси, пока дают, счастье не выгорюешь. Погоди, родит она, может, образумится.
– Не уверен, напролом пошла.
– Сильно ее поколачивал? – без всякого укора спросила она.
– Что ты, – Мальцов рассмеялся, – пальцем ни разу не тронул. Кричал на нее, случалось, мы, Мальцовы, все вспыльчивые. Не в этом дело – в деньгах.
– Деньги всем нужны. Простишь ее?
Мальцов не ответил, выпил еще водки, вяло куснул кусочек пирога.
– Неужто здесь станешь жить? Конец нашему аулу настает. Не сдюжишь, Иван, тут привычка нужна и дело. Вон видишь, Сталёк: спился в край, ни богу свечка ни черту кочерга. Или будешь книжки писать?
– Чего тут не жить, свобода!
– Свобода, говоришь? – Лена поджала губы, словно услышала что-то обидное, на лбу собрались параллельные морщины, она впилась в него прищуренными, изучающими глазами. – Это какое такое чувство, свобода? Ведь так о нем говорят, как о чувстве, но почему я-то никакой свободы не чувствую и не могу почувствовать. Я такое слово часто слышала, но я его не понимаю. Кричат по телевизору – свобода, свобода! В школе нам о нем говорили, ну, когда крестьян освободили при царе. Я могу такое понять, но ведь свобода всегда от чего-то бывает. У тебя-то от чего свобода? Тебя никто в цепях не держит. По мне, что свобода, что лень – всё едино: лег на спинку и лапы кверху, а картошка сама в рот запрыгнет? А жизнь, смерть где – нет их? Кто ту свободу в руках подержал?
– Ты всё упрощаешь, Лена. Одно дело – народ дурить по телевизору, народ всегда дурят, другое – думать о настоящей свободе, о некоем состоянии духа. Философы сколько книг о ней написали, это как счастье, в руках ее не подержишь, это ты верно подметила.
– Счастье – мне это понятно, счастье я чувствую или вспоминаю, когда взгрустнется. Больше всё детство вспоминаю, бабушку, подруг ее, в нашей деревне люди добрые жили. Счастье – оно либо есть, либо его нет, либо завелось, да сбежало к другой. От свободы-то какой прок? Я думаю, если ты свободен, выходит, ты от всего свободен, значит, мы рождаемся, живем и страдаем понапрасну?
– При чем тут страдание, Лена?
– При том. Жизнь нам дана от родителей, ее получаешь и всё, слов лишних не надо. Мы все жизнь проживаем страдая, каждый по-своему, всем достается, ни одного не встречала, чтобы жизнь в масле прокатался, если только не идиот – те вечно лыбятся, а сказать не могут. Они, что ли, свободные? Несчастные люди, с детства в могилу запечатаны. Смиряться надо, прилаживаться к жизни, мне так еще бабушка говорила, когда мама померла, а на твою свободу времени нет. Кто в облаках не витает, у того вся жизнь – работа, без нее – вон на тюфяке храпит свободный человек. В лесу живет, а дров на ползимы не хватит, о чем он думает? Выпил и от мира откупился, а от смерти не откупишься.
– Нет, Лена, Сталёк не свободный, он – безответственный, изломанный горемыка, бесхребетный человек, большей кабалы, чем пьянка, еще поискать – верная дорога к смерти, он ее кличет, забил на жизнь. Пьянство, Лена, болезнь, по-хорошему – ее лечить надо, долго и внимательно, но кто же станет?
– Слов ты наговорил много. А я так скажу: для него что жизнь, что смерть – всё едино, прожил и не заметил. Еще и лечить за это, ну уж извините!
– А ты что заметила, жизнь прожив?
– Ничего за так не дается, только через труд и смирение.
– И только-то? Интересное кино!
– Херовое твое домино, а у меня все дубли! Сиди вот и думай, время не пали, другого не выдадут, не паспорт.
– Ишь как завернула! Чем я тебя обидел?
– Не обидел, Иван, просто знаю вас, городских, – одни слова. У нас так говорили: умирая умирай, но рожь сей.
– Кому теперь рожь сдалась! Твои, смотрю, тебя не навестили, в деревню калачом не заманишь? Решила заодно на всех городских обидеться?
– Похмелятся завтра, послезавтра, может, и заедут. Тут жизнь не задалась, а в городе вода горячая из-под крана течет. Я их не виню, не они первые, не они и последние, и правильно, что сбежали, нечего теперь тут делать, работы нету, один огород.
– Что ж они в городе лодыря гоняют?
– Город другим временем живет, фабричным, там даже воздух тяжелый.
– Кому что нравится.
– Мне не нравится, там подумать не получается, от звонка до звонка жизнь проходит.
Она устало зевнула, не прикрыв рот, потом помахала пятерней, прогоняя зевоту.
– Ладно, – Мальцов поднялся, – пойду, меня тоже в сон потянуло, спасибо за праздник.
– Завтра заходи, я тут приберу. Доедать будем неделю, авось справимся, кормить больше некого. Наврала я тебе, дочка ведь так и не позвонила.
Помолчала недолго и добавила почти шепотом, словно решилась-таки сказать то, о чем, похоже, думала весь праздник, держала в голове, не желая признаваться:
– Нет, Иван, твоя жизнь еще не кончена, моя вот кончается, это правда.
Она медленно опустила подбородок на кулак, взгляд ее сразу отяжелел и налился свинцом, отчего лицо превратилось в маску безысходной скорби. Он поскорее отвернулся, не в силах вынести этот изменившийся взгляд, и предательски сбежал – понимал, что помочь ей сейчас не в силах.
Холод на улице взбодрил. Мальцов немного постоял на крыльце, любуясь падающим снегом и странным освещением – бархатисто-желтым и таинственным, залившим всё пространство светом полной луны. Даже Стальковы фонари не могли его побороть, в лунном сиянии электрические пятна на смоленых столбах выглядели инородными и неживыми вкраплениями. Луна привнесла в овладевшую им было грусть долю романтики, вновь напомнила о празднике, что еще не прошел и владел пока миром до самого утра.
В избе моргали новогодние лампочки на елке, сонно поскрипывали половицы под ногами, на подстилке ворочался Рей – розовое в темных пятнышках пузо было набито, как барабан. Желтая, как монета, луна освещала и избу своим волшебным светом. Он вспомнил детскую новогоднюю игру, в которую всегда играл, когда взрослые отправляли его в кровать: провел пятерней перед глазами, переключая зрение. Знакомые предметы обстановки, не менявшейся десятилетиями, тут же преобразились, в них проснулась затаенная энергия, присущая давно построенным и сжившимся вещам. Крашенный суриком филенчатый платяной шкаф, продолжая линию печки, разделял избу на две неравные части, он стоял как влитой, но это был уже и не шкаф вовсе, а будка кордегардии с затворенными дверьми. Сейчас из нее выйдет усатый инвалид с саблей у пояса, попросит подорожную и лишь потом, сверив подпись и печать, позволит пройти в узкую спальню, где на двухматрасной кровати теперь, по праву хозяина, Мальцов спал. Выцветшие полотняные занавески, давно сменившие темно-синий изначальный цвет на цвет морской волны, колыхнулись от его шагов, словно отправились в плавание вместе со старым кораблем, каким представлялся ему этот дом в детстве. Он тогда переворачивал вверх ногами две табуретки и журнальный столик, привязывал к его ножке швабру, накрывал столик пледом, сооружая кубрик, а рулил кораблем с мостика, с передней табуретки, крутя эмалированную кастрюльную крышку-штурвал. Дедов стол с пузатыми ногами, заканчивающимися львиными лапами, кресло со спинкой в виде лиры, полка с книгами ничуть не изменились, но оставались на своих местах не случайно – оказывается, они составляли продуманный интерьер, который ранее Мальцов не замечал, и сейчас вели безмолвный разговор о свободе с прилипшей к окошкам толстощекой луной, купаясь в ее свете. Хозяин же просто отошел, и память услужливо вернула его. Дед вышел из тьмы, снял с полки толстенную Минею в кожаном переплете, сел в кресло и принялся читать житие на грядущий день – историю страстей константинопольской девочки Софьи, зверски замученной язычниками, но не предавшей Христа и дарованную им свободу. Старый священник готовил очередную проповедь, но отвлекся от книги, уставился в окно, словно силился разглядеть: что́ там во мраке, за тусклым стеклом. Погруженный в себя, он долго блуждал по закоулкам памяти, большой, бородатый, утонувший в черном длиннополом одеянии, бессильно опустивший руки, повисший на подлокотниках, как деревянная фигурка местночтимого столпника, жившая всегда на краю его письменного стола. Но стоило случайно моргнуть, как деда не стало. Только луна-язычница, стол с креслом и книги продолжали, как прежде, вести бесславный бой – не на жизнь, а на смерть.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!