Это невыносимо светлое будущее - Александр Терехов
Шрифт:
Интервал:
– Надо! Срочно! Сменить! Начальника караула! У сержанта Кожана приступ! Больше некому! Все на смене! У Кожана приступ.
– Рожает он там, что ли? – добродушно спросил Попов у занесенной снегом оконной рамы и швырнул с себя одеяло.
За окном было минус тридцать.
– Щуки! – простонал Попов.
Впереди была ночь.
Он пробухал по холодной, промерзшей казарме, не поднимая узколобой головы, отвесил жестокий пинок попавшемуся под ноги ведру дневального.
Шустряков на цыпочках выглянул сержанту вслед из дежурки и спрятался обратно, чтобы объяснить в телефон:
– Коробчик, ты? Заводи, подъезжай. Встал Попов. Давай живо!
В туалете было еще холодней.
Попов вздрогнул от озноба, брезгливо потрогал толстоватыми пальцами ледяную струйку из-под крана и ткнул этими же пальцами в уголки глаз.
Вместо положенного после караула отдыха, ужина, телевизора, покоя теперь студеная ночь, черные деревья, скользкие тропинки, вонючая караульная, дубинноголовые проверяющие.
Попов чуял сосущую, беспредметную, душную ненависть ко всему.
Он вскинул голову и плюнул в зеркало.
– Паскуда!
Караулка была одноэтажным кирпичным домиком, обогреваемым сложным самодельным устройством, действующим от розетки; окна залепили витиеватые узоры. Отдыхающая смена спала, скорчившись разнообразно, натянув шапки на лица, дыша вразнобой, с тонкими свистами, храпками и иными звуками – лиц не было видно: ноги, шинели – как шершавые валуны в сапогах. В караулке на расстеленной шинели стонал сержант Кожан с потным лбом – у него в ногах курил разводящий, хохол Журба.
– Что? Умираешь? – хмыкнул Попов, пнув ногой сапог Кожана. – Хоть пирожки на поминках пожрем.
– Ты чё злой такой, Попов? Дерьма, что ли, в детстве много ел? – враз прекратил стонать Кожан и пробормотал фельдшеру Сереге Клыгину, приехавшему с Поповым: – Да не надо носилок, я и сам дойду.
– Какие люди… – вяло улыбнулся Журба Попову.
– Видишь, хохол, тут всякие проституты шлангом прикинулись, а честным ветеранам приходится горбатиться за них.
Конечно! В санчасти попу греть – это тебе не в карауле зад морозить!
– Что-о?! – застрял в дверях Кожан. – Дешевка!
– Стукач.
– Чтоб тебя Улитин пристрелил!
– Затыхай – нанюхались! Чмо поганое!
Попов бешено пошевелил ноздрями вслед хлопнувшей двери и, грохнув автомат в стойку, сел к столу.
– Что, хохол… Улитин, что ли, у вас в карауле?
– Ага. Первый раз.
– Тот, что старшину чуть не грохнул на стрельбах, когда тот пошел мишени глядеть?
– Да.
– Ну вот, – стукнул кулаком об стол Попов. – И салабона мне самого гнилого подсунули.
Он вздохнул и болезненно скривился.
– Тошно-то как, хохол… Вот так подкатит порой, вот прямо убил бы.
– Ты что? Скоро дембель, – улыбнулся хохол. – Ух, и самогону я напьюсь.
Попов внимательно слушал хохла и, не отрывая глаз, взял звякнувший телефон.
– Ну что там у вас, Попов, – проквакал Шустряков.
– Заступил, та-а-рыш старши… лейтена… Иду на посты. – Попов швырнул трубку, не слушая ответа. – Вот тоже мне, чмо!
– Кто сказал на дядьку «падла»?
С крыльца они шагнули прямо в ночь.
Хохол приговаривал под шаг:
– Солнце светит прямо в глаз – ничего себе жара! Нам не жарко ни хрена! Эх, хвост, чешуя – и не видно… ничего!
Попов не успел согреться в караулке и яростно двигал руками.
Снег скрипел так, будто грыз кто-то капустный лист посреди черного леса и наливающегося густой синевой мрака над головой.
Журба охал, приговаривал что-то, кричал невидимым часовым:
– Ты жив там еще?!
Попов вообще молчал, сжимаясь от холода и омерзения, казался сам себе заспиртованной противной лягушкой в банке – щеки становились пластмассовыми, губы сохли, как осенние листья, становясь невесомыми и жухлыми.
Пятый, последний, караульный стоял у самой реки под косогором, его серая фигура пошатывалась у деревянного грибка, хлопая рукавицей по боку.
В обжигающем литом воздухе петлял-выныривал почти звериный скулеж.
– Собака, что ли? – удивился Журба, спрятав улыбку.
Попов отодвинул его и пошел дальше, не таясь.
Пятый часовой был Улитин.
Он стоял спиной, уши на шапке были опущены – он не мог слышать шаги. Он плакал, дорвавшись до редкого одиночества, он плакал, не стесняясь своего здоровенного роста, он, наконец-то, был совсем один и мог теперь быть собой, хоть немного вылезти в сторону из кромешной тоски своей салабонской жизни, в которой его били кто во что горазд за высокий рост и непроходимую глупость. Он плакал еще оттого, что боялся ночи, холода, жегшего мокрые щеки, караулки, проверяющего, всех людей, и откуда ему было знать, что у сержанта Кожана приступ и что он лежал на полу с мокрым лбом, а самый грозный дедушка роты Попов идет принимать посты, и вот уже здесь.
– Здоров, Улитин! – рявкнул Попов.
Улитин вздрогнул, чуть не поскользнувшись, и жалко вытаращил свои круглые мокрые глаза.
– Ваши действия по пожару? – Попов уже доставал из кармана правую руку и грел, сжимая-разжимая ладонь. Журба изучал небосклон – нет, не будет луны, какая, к черту, луна, если и звезды-то ни одной не видно. Он печально сказал по этому поводу:
– Небо хмарами застило – мабуть, будет дождь. Теща пив-ня зарубила – мабудь, будет борщ.
– Действия по пожару! – будто вытягивая себя дугой, повторял Попов, с наслаждением смыкая зубы в сладостном предчувствии.
Улитин судорожно оглядывал реку, разлегшуюся за спиной огромным блюдом жирного холодца, сливающийся с мутным небом горбатый косогор с лохмами черной от зимних невзгод полыни.
Губы его запрыгали:
– Т-тушить.
Удар получился на удивление сильный – хотя Попов даже не снял рукавицы, да и Улитин был в шапке, но голова его с гулким стуком приложилась к столбу, и Улитин рухнул в снег, заученно не выпуская из рук автомата, закрыв лицо рукой, притянул колени к животу, стараясь хоть немного отодвинуться в сторону от чужих, страшных ног.
Он опять заплакал, как завыл, без слов.
– Падаль, – со страшной тоской сказал Попов. – Ты – падаль.
И пошел по тропинке, быстрее, еще, почти побежал, у него заслезились глаза, и щеку прочертили две тонкие, горькие полоски, его нутро будто душило вязкое, смрадное, постоянно растущее зло. Он сошел с тропинки, тяжело вспахивая снег, добрался до березы и обнял ее что есть сил, уронив шапку на снег, жал щеку к морщинистой доброй коре, ища тепла, которое дерево будто таило в себе, пытаясь услышать тишину и покой внутреннего роста, движения, вылезти из шинели, из себя, из времени, из этой быстро надвигающейся ночи.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!