Набег язычества на рубеже веков - Сергей Борисович Бураго
Шрифт:
Интервал:
Г. В. Рамишвили так пишет по этому поводу, и нам представляется необходимым привести его рассуждение полностью: «“Субъективность” естественного языка часто становится предметом упреков со стороны науки из-за того, что возникает впечатление, будто она создает препятствие на пути постижения объективной истины. Однако к истине, “открывающейся” в живых языках, неприложимы логические критерии верификации. Неоправданно подойти к языку с позиции (как это нередко происходит) обнаружения в нем “ошибок”, ибо каждой проверке “правильности” тактов и логических следований уже предшествует наличие таковых в данном языке.
Научная картина мира не в состоянии устранить естественную картину мира (например, солнце в астрономии не устраняет солнца, увиденного естественным глазом). Это было бы и бессмысленным, и не только потому, что наше зрение имеет для нас силу подлинной реальности, но и потому, что истина, высказанная наукой, сама релятивна и отнюдь не может претендовать на окончательное постижение целого. Следует к тому же учесть, что наука, как и зрение естественного глаза, в определенной степени сами обусловлены языком, целиком охватывающим наши отношения с миром»206.
На релятивизме научной истины настаивал и Рассел, да и вряд ли кто стал бы это положение отрицать. Но ведь жизнь конкретного человека не естественна без того или иного свойственного ему целостного понимания мира. Признать здесь монополию бесконечно сменяющих друг друга «технических истин» значит признать принципиальную непознаваемость мира, что, естественно, возвращает нас к истокам скептического течения мысли. Однако сам факт нашей жизни как жизни осмысленной говорит об обратном. Ведь ощущение смысла для нашего сознания – это как воздух для нашего организма. Отсутствие воздуха приводит к гибели организма, полное ощущение бессмысленности существования приводит к гибели сознания человека, то есть к безумию, и следующей за этим той же физической гибели организма. Агностицизм не выдерживает критики даже с вульгарно-позитивистской точки зрения пользы и выгоды.
Мы сегодня, как и люди в древности, в средние века и в новое время (которого мы коснулись в этой главе) стоим перед неизбежным выбором: либо верность своей человеческой природе и, следовательно, приятие динамического, противоречивого и внутренне единого данного нам мира, либо самоотчуждение человека от всего человеческого и человечного, что ведет к неизбежному безумию (в той степени, в какой это миросозерцание проводится последовательно) и неизбежному духовному и физическому самоуничтожению. Либо «красотой мир спасется», либо «этика будущего за тем, у кого газ эффективнее», иного не дано.
Естественный язык в этом нашем выборе – огромная и не вполне еще оцененная жизненная сила, хотя поворот философии к языку, особенно после работ Хайдеггера, и стал реальностью нашего времени. Но в самой лингвистике, а затем отчасти и в литературоведении под влиянием антиромантических и антидиалектических тенденций развития философии нового времени произошла, пожалуй, наиболее ощутимая «переоценка всех ценностей», так что поставилось под сомнение определенное В. Гумбольдтом основание филологической науки, а именно «равновесие между языком и мышлением»207. Подробная и логически убедительная критика формалистической лингвистики, предпринятая А. Ф. Лосевым в его последней книге по языкознанию208, позволяет нам коснуться лишь некоторых тенденций в развитии современной лингвистики.
Мы знаем из прошлого параграфа, что для лингвиста Сайма и его коллег важнейшей задачей было добиться того положения, чтобы слово выражало лишь «одно четкое понятие». Но ведь еще для Гегеля процесс преодоления всякой «двусмысленности» слова, и даже не просто слова, а символа, преодоления «двусмысленности», проистекающей от соединения в символе «чувственного образа» и рационального «смысла» виделся и возможным, и необходимым. От привычности для обыденного сознания этого совпадения «образа» и «смысла» (поскольку привычка притупляет чувство) символ превращается у Гегеля в «простой знак», с его вполне единичным значением; и не только отдельный символ, но даже и целая притча, как утверждает философ, «представляется чем-то придуманным для данного случая, чем-то единичным, которое явно само по себе, так как само приводит с собою смысл»209. Проведенная Гегелем операция несомненно допускает возможность «кодирования» притчи, предполагая тем самым в читателях некое привычное единомыслие, привязанное к единичной жизненной ситуации. Человек, таким образом, обезличивается, так как независимо от его склада и жизненного опыта он обречен реагировать на одну и ту же ситуацию абсолютно так же, как и все остальные. Что же касается символа, то, превращаясь в «простой знак», он сводится к той однозначности, которой как раз и добивались лингвисты «ангсоца» и которую часто приписывают научному термину.
Комментируя положение Хайдеггера о «двусмысленности в существе философии»210, В. В. Бибихин пишет, что для немецкого философа «наука подчеркнутым образом имеет дело только с предметами, поэтому она соблюдает однозначное соответствие термина и факта. Философия погружена в сущее по крайней мере не меньше науки, но всегда пытается дать слово как раз тому, что не вмещается в предметные рамки, и хотя вглядывается в факты, но стремится увидеть целый мир. Отсюда неизбежная расплывчатость философии для всех тех, кто сам не отдал себя такому стремлению»211. О связи эмпирической науки с «предметными рамками» мы говорили достаточно, и с тем, что в философии, как и в поэзии, самое существенное – за словом, можно согласиться, но все-таки возможна ли в принципе однозначность слова, даже как научного термина?
Обратимся к реальной научной терминологии. И сразу же скажем, что ее однозначность – не более, чем лингвистическая утопия: ведь в процессе развития той или иной научной дисциплины или теории развивается также и ее терминология. Если, как писал А. Эйнштейн, «теория поля поколебала фундаментальные понятия времени, пространства и материи»212, стоит ли оговариваться, что термин «время» изменил свое значение в физике? «Закон не может быть точным, – писал Эйнштейн, – хотя бы потому, что понятия, с помощью которых мы его формулируем, могут развиваться и в будущем оказаться недостаточными»213. Словом, общепризнанный релятивизм научной истины сам по себе противоречит представлению об однозначности научного термина. Представление это, однако, возникло не на пустом месте. После Аристотеля, чей основной метод сводился, как говорит А. Ф. Лосев, к тому, чтобы «бесконечно всматриваться в
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!