Госсмех. Сталинизм и комическое - Евгений Александрович Добренко
Шрифт:
Интервал:
Этот треугольник (знакомое, предсказуемое — смешное — нормативное), каждая из составляющих которого не отвергает две другие, как, казалось бы, требуют того законы логики, а дополняет их, определял в большой степени механизм проектирования идеального потребителя официальной советской развлекательной продукции. В пространстве советской воспитательной сатиры объект и субъект шутки — тот, над кем смеются, и тот, кто смеется, — смыкаются. Выше мы коснулись похожего парадокса, который можно проследить в текстах Демьяна Бедного, где язык новой власти представлен смешным и непонятным через призму восприятия его врагами революции, при этом с большой долей вероятности будучи таковым и в глазах подавляющего большинства адресатов революционного баснописца, отождествляющих себя с правым делом революции. Басни Михалкова продолжают эту традицию смыкания субъекта и объекта смеха, которая и создает идеального читателя басен, идеального потребителя советской дискурсивной продукции вообще. Идеальный советский потребитель сатиры — тот, кто может смеяться над отражением себя, непонимающего (у Бедного) или неправильно использующего (у Михалкова) язык власти. Идеальный советский гражданин — тот, кто понимает, что верить своему субъективному восприятию языка власти как языка непонятного, или полного клише, или попросту скучного ни в коем случае нельзя, ибо так воспринимают язык (у Бедного) и используют его (у Михалкова) только герои сатирических поучительных текстов. Поэтому можно сказать, что идеальный потребитель представленных здесь текстов готов подвергать насмешке то, что он находит в языке власти повод для насмешки. Такова ультимативная тавтология дискурсивной стратегии советской идеологии, из которой нет выхода.
В этом слиянии воедино идеала и предмета насмешки, друга и врага — отражение фундаментальной веры советской идеологии в то, что язык есть опасная субстанция, и даже само повторение его, само цитирование может скрывать в себе подвох. Гордеич, безуспешно пытаясь повторить непонятные ему слова, смешон — но ведь делает его смешным именно сам язык новой власти, повторенный им. Нерадивые исполнители своих профессиональных обязанностей в михалковских баснях смешны потому, что прячут за языком передовиц советских газет далекие от совершенства натуры и деяния — но и они ведь всего лишь повторяют «политически корректный» язык. Повторение необходимо, власть требует повторения, заучивания наизусть, цитирования — но повторение языка власти может стать не только подтверждением политической лояльности, но и пародией. Это «зеркальное» качество советского языка в его крайнем проявлении в годы Большого террора было отмечено Игалом Халфиным, указавшим на то, что и обвинители, и обвиняемые говорили на одном и том же языке[564]. На тот же механизм в более поздний и менее кровавый период советского общества обратил внимание Борис Гройс, остроумно заметив, что простое повторение речей Брежнева могло быть воспринято — причем как лоялистами, так и представителями художественного андерграунда — как постмодернистский жест.
Что же следовало сделать, дабы предотвратить проявление инакомыслия под видом послушного повторения? Читать мораль.
Сергей Михалков: Мораль
Под моралью мы имеем в виду и составную часть басни, и то политически, идеологически насыщенное качество, которое должно было определять сущность каждого настоящего советского человека. В. Нестеренко замечает, что для героев басни «нравственные координаты вводятся впервые, то есть происходит событие морали»[565]. Герои басни, таким образом, условно находятся в положении детей, открывающих для себя мир, и объясняя им моральное значение случившегося с ними, создатель этого мира (он же — автор басни) готовит их для взрослой жизни. Однако истинные объекты воспитания, конечно, вовсе не герои басен, но их адресаты, и в этом плане заглавие статьи Михалкова «Басня и ее сестра — сказка» показательно. Речь идет действительно о родственных жанрах. Причем родство их заключается не только в использовании условных фигур и сюжетной схематизации, но и в гарантированности назидательной развязки.
У Михалкова вся структура басни намного более строгая, и мораль гораздо более ясно выраженная, чем у Бедного и у Батрака. Если у (после-)революционных баснописцев мораль зачастую не выделена, будучи частью самих образных трансформаций, то у Михалкова практически каждый текст завершается внятно и недвусмысленно сформулированным объяснением смысла описанного и осмеянного. Вот один из многих десятков примеров скрупулезного объяснения смысла короткой басни:
Я басню написал тем людям в назиданье,
Что вкруг начальства вьются без конца,
Готовые уже за указанье
Считать обычное чиханье
Вышестоящего лица.
Игра в игру, то есть в сатиру, требует, чтобы любое нарушение картины идеального мироустройства было немедленно компенсировано выравнивающим, неусловным объяснением. Любое указание на изъян в идеале должно быть абсолютно прозрачным, дабы не оставить места опасной двусмысленности, каковая всегда сопровождает юмор. Поэтому, в стиле классической детской игры в fort-da в интерпретации Фрейда, за отклонением от официально установленного дискурса в сторону ироничной условности немедленно должно последовать восстановление порядка — и убийство даже минимального юмористического заряда. Вспомним также утверждение Франка Кермода, что чем более тривиален рассказ, тем сильнее его стремление соответствовать твердо обозначенной схеме[566] и воспроизвести в коротком тексте полный сюжетный цикл, где завязка сюжета, конфликт, событие (тик) обязательно уравновешиваются всеобъясняющей развязкой (так).
Моментальное сужение пространства интерпретации, стремление к мгновенному разрешению любого конфликта с системой — еще одно проявление инфантилизации, характерной для тоталитарного дискурса вообще. Недаром сам придворный советский баснописец признавался: «Конечно же, я обязан своими баснями литературе для детей. Эта литература немыслима без чувства юмора, потому что дети острее взрослых чувствуют все смешное»[567]. Однако детям, даже шутя и играя с ними, важно объяснить, что к чему и кто есть кто. Поэтому разыгранная по ролям сценка объясняется простыми и ясными словами, едва успев начаться; в назидательной литературе для (будущих) идеальных граждан нет места физическому или словесному насилию, даже в шутку; наконец, дети любят короткие тексты, написанные по повторяющейся схеме. Поэтому не удивительно, что басни Михалкова подобны кратким иллюстрациям законов жанра для начинающих писателей и читателей.
Михаил Ямпольский пишет об идеале живого ораторского голоса в послереволюционной, ленинской России; Валерий Подорога указывал на канонизированный статус письменного слова при Сталине[568]. Если говорить о выражении морали в баснях как о выражении духа эпохи, то кажется вполне закономерным, что стержнем басен Бедного был сам шокирующе ненормативный язык, в одном лишь факте допустимости которого на письме и состояла в первую очередь мораль, в то время как канонизация письменной речи за десятилетия сталинизма породила михалковские дидактические сказки для взрослых с их торжественно-тяжеловесной моралью. Если Бедный — начало сюжета, то Михалков — его завершение, не в смысле исторической последовательности, но в том, что касается
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!