Ада, или Радости страсти - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Будет ли конец этой муке? Не могу же я вскрыть письмо при ней и зачитать его вслух для развлеченья публики. Я не владею искусством размерять свои вздохи.
– Как-то раз, в библиотечной, встав коленями на палевую подушку, что лежала на чиппендейловском кресле, придвинутом к овальному столику на львиных лапах…
[Описательная интонация укрепляет нас в мысли, что эта речь имеет эпистолярный источник. – Изд.]
– …я застряла в последнем туре «Флавиты», имея на руках шестерку Buchstaben. Напоминаю, мне было восемь лет, анатомии я не изучала, но старалась из последних сил не отставать от двух вундеркиндов. Ты, осмотрев мой желобок, окунул в него пальцы и начал быстро перебирать косточки, стоявшие в беспорядке, образуя что-то вроде ЛИКРОТ или РОТИКЛ, и Ада, заглянув через наши головы, утопила нас в вороных шелках, а когда ты закончил перестановку, она тоже чуть не кончила, si je puis le mettre comme ça (канадийский французский), и вы оба повалились на черный ковер в приступе необъяснимого веселья, так что я в конце концов тихо соорудила РОТИК, оставшись при единственном своем жалком инициале. Надеюсь, я достаточно тебя запутала, Ван, потому что la plus laide fille au monde peut donner beaucoup plus qu’elle n’a, а теперь давай, скажи мне: «прощай, твой навеки».
– Пока цела эта машина.
– «Гамлет», – отозвалась лучшая из студенток младшего преподавателя.
– Ну хорошо, хорошо, – ответил ее и его мучитель, – однако знаешь, медицински образованному игроку в английский «Скрэббл» потребовались бы еще две буквы, чтобы соорудить, допустим, STIRCOIL, известную смазку для потовых желез, или CITROILS, который конюшенные юноши втирают своим кобылкам.
– Прошу тебя, перестань, Вандемонец, – взмолилась она. – Прочти ее письмо и подай мне шубку.
Но он продолжал, и лицо его дергалось:
– Я изумлен! Я и помыслить не мог, что вскормленная в неге отроковица, чей род восходит к скандинавским королям, великим русским князьям и ирландским баронам, способна усвоить язык сточной канавы! Да, ты права, ты ведешь себя как кокотка, Люсетта.
В грустной задумчивости Люсетта сказала:
– Как отвергнутая кокотка, Ван.
– О моя душенька, – воскликнул Ван, внезапно раскаявшийся в своей черствой жестокости. – Пожалуйста, прости меня! Я больной человек. Четыре последних года меня терзает консангвинеоканцероформия – таинственная болезнь, описанная Кониглиетто. Не опускай на мою лапу своей прохладной ладошки – это может только приблизить твой и мой конец. Продолжай свой рассказ.
– Итак, научив меня простым упражнениям для одной руки, в которых я могла практиковаться наедине с собою, жестокая Ада покинула меня. Хоть, правда, по временам мы все же делали это вместе то там, то сям – на ранчито каких-то знакомых, после приема гостей; в белом «Салуне», который она учила меня водить; в летящем по прериям спальном вагоне; и в грустном, грустном Ардисе, где я провела с нею одну ночь перед отъездом в Куинстон. Ах, я люблю ее руки, Ван, потому что на одной из них такая же родинка (small birthmark), потому что пальцы их так длинны, потому что, в сущности говоря, это руки Вана, отраженные в уменьшающем зеркале, в ласкательной форме, in tender diminitive[221] (разговор, как то нередко случалось, когда членам этой странной семьи – благороднейшей из семей Эстотии, славнейшей на Антитерре, – точнее, членам той ее ветви, что носит имя Винов-Земских, – выпадали чувствительные минуты, пестрел русскими оборотами – особенность, недостаточно последовательно выдержанная в настоящей главе, – читателя ждет неспокойная ночь).
– Она покинула меня, – продолжала Люсетта, причмокнув уголком рта и проведя равнодушной ладонью вверх-вниз по бледному, как ее тело, чулку. – Да, она завела довольно печальный романчик с Джонни, молодой звездой из Фуэртевентуры, c’est dans la familie,[222] ее coeval (однолетком), внешне почти неотличимым от нее, более того, родившимся с нею в один год, в один день, в одно и то же мгновение…
Тут глупенькая Люсетта допустила промашку.
– А вот этого быть не может, – прервал ее смурый Ван, уже принявшийся раскачиваться из стороны в сторону со сжатыми кулаками и наморщенным челом (как хотелось бы кое-кому приложить смоченный в кипяченой воде Wattebaush – словцо, которым бедный Рак обозначал ее влажные арпеджиации, – к спелому прыщу на его правом виске). – Этого просто не может быть. Никакой треклятый близнец не вправе похвастаться этим. Даже те, которых увидала Бриджитт, рисующаяся моему воображению смазливой девчушкой с пляшущим на торчащих сосцах пламенем свечи. Временной разрыв между рожденьем двойняшек, – продолжал Ван голосом безумца, сдерживаемым столь образцово, что он казался сверхпедантичным, – редко составляет меньше четверти часа – время, потребное измотанной матке, чтобы передохнуть, полистав женский журнал, и оправиться, прежде чем она возобновит свои неаппетитные сжатия. В совсем уже редких случаях вагина просто-напросто продолжает автоматическую пальбу, и тогда доктору удается без особых хлопот вытянуть наружу второе отродье, про которое говорится при этом, будто оно появилось на свет, допустим, тремя минутами позже – что в династических соревнованиях – вдвойне удачных, приводящих весь Египет в неистовство, – может считаться, и считалось, даже более важным, чем финиш марафона. Однако живые твари, сколько б их ни было, никогда не рождаются à la queue-leu-leu. «Одновременные близнецы» – это терминологическое противоречие.
– Well, I don’t know (ну уж не знаю), – пробормотала Люсетта (верным эхо воспроизводя в этой фразе жалобную интонацию матери, по видимости признающей свою ошибку и неосведомленность, но старающейся хотя бы отчасти – едва приметным кивком, скорей снисходительным, чем согласным, – притупить и принизить опровержительную реплику собеседника). – Я только хотела сказать, – продолжала она, – что он был красивым испано-ирландским юношей, темноволосым и бледным, и многие принимали их за близнецов. Я ведь не назвала их двойняшками. Или «дройней».
«Дройней? Дройней? Кто так произносил это слово? Кто? Кто? A dripping ewes-dropper in a dream?[223] Живы ль еще те сиротки?» Однако послушаем, что дальше скажет Люсетта.
– Примерно через год Ада узнала, что он состоит на содержании у старого педераста, и прогнала его, и он застрелился на морском берегу, во время прибоя, но серферы и сержанты, то есть surgeon’ты (хирурги), спасли ему жизнь, однако мозг его поврежден, и он никогда уже не сможет сказать ни единого слова.
– Всегда полезно иметь про запас немого, – угрюмо откликнулся Ван. – Теперь ему по силам сыграть безъязыкого евнуха в картине «Стамбульский буль-буль» или переодетого кухонной девочкой конюшенного мальчика, являющегося с важным известием.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!