Взятие Измаила - Михаил Шишкин
Шрифт:
Интервал:
— Папка, подожди! — и пытался догнать его на моем «орленке», подскакивая на корнях: кругом были сосны, и по тропинкам лучше было вилять. Или попадался песок, и тогда колеса вязли.
С отцом лес превращался в обыкновенный прочесанный солнцем парк, но в одиночку я боялся туда ездить после того, как пришлось однажды удирать от пьяного солдата с красной разбитой рожей. Тот вдруг выскочил на меня из кустов:
— Эй, пацан! Стоять!
Я шарахнулся, чуть не упал с велосипеда и припустил что есть мочи.
Солдат побежал за мной, топоча сапогами:
— Стой, бляденыш!
Я нажимал изо всех сил на педали, но колеса скакали по корням, и я испугался, что сейчас упаду, однако упал, споткнувшись, солдат, и «орленок» умчал меня прочь.
Перед крематорием тоже выстроилась очередь, и мы еще час торчали в автобусе.
Наконец, запустили. Распоряжалась всем какая-то статная дама в телогрейке и мохеровой шапке. Меня поразил ее голос, сразу напомнивший мне голос Наташи Ерофеевой, девочки, с которой я учился в одном классе. Она лучше всех в школе читала стихи о советском паспорте и «я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал», и много других стихов в таком же духе, и поэтому выступала на всех пионерских, а потом комсомольских линейках, и ей даже дали путевку в «Артек», и все Наташе завидовали, но так читать стихи никто больше не мог. И вот теперь эта дама с голосом Наташи Ерофеевой указывала, кому куда стать и что делать. Спросив, будет ли кто выступать, и увидев, что речей не ожидается, она сама стала говорить что-то о Христе, грядущем воскресении и бессмертии тем же голосом и с той же интонацией, будто это были стихи о паспорте. Я вглядывался в ее лицо, но так и не понял, она это или нет. Ведь больше двадцати лет прошло. Люди меняются.
Она перекрестилась и сказала, что, прощаясь, нужно подержаться за ногу покойного, чтобы он не пришел ночью. Все переглянулись, но это было сказано таким голосом, что ослушаться никто не посмел. Я стоял у конца гроба и хотел взять отца за ногу там, где ботинки, но он оказался под покрывалом босым. Я подержался через материю за его скрюченные пальцы.
Когда нужно было накрыть гроб крышкой, я, как мог, отогнул гвоздь, чтобы отцу не было больно.
Потом женщина-распорядитель — она, кстати, тоже поглядывала на меня, так что, наверно, это все-таки была Наташа — еще раз перекрестилась и нажала на какой-то рычаг. Рычаг заел, и пришлось еще нажать посильнее пару раз. Тогда заиграл откуда-то с шебаршением и сипом Чайковский, и гроб с отцом стал медленно опускаться в бессмертие, если Наташа не соврала.
Из крематория все на том же автобусе поехали в Строгино на поминки. Долго тряслись по Кольцевой. Прямой выезд к Строгино перерыли, пришлось кружить еще лишние полчаса.
Все продрогли, устали, проголодались. Мы только выпили кофе рано утром, а уже дело шло к вечеру. Подъехали к дому. Огромная, бесконечная новостройка. Помню, что по стене ползла тень от облака — полдома в тени, полдома на солнце.
Там два лифта, маленький, обыкновенный и для мебели. Набились все в большой и, разумеется, застряли. Сколько нас было? Человек десять. Короче, все, кто был на похоронах. Лифт напрягся, дернулся и, погасив свет, замер.
Стали нажимать на кнопки — бесполезно, вызываем диспетчера — молчание. Кричим — в подъезде никого. Стучим ногами в двери, зовем на помощь. Даже не знаю, сколько мы там простояли вплотную друг к другу — не присядешь. Дети заныли. Кто-то засмеялся. Потом все засмеялись — от усталости и нервов. Стоим, подвешенные в темном ящике между этажами, и хохочем. Зинаида Васильевна сказала:
— Это ведь Павлуша нам за гроб отомстил!
И снова все захохотали.
Наконец, кто-то нас услышал. Парень какой-то. Спрашивает:
— А чего делать-то?
— Звони в диспетчерскую!
А Саша, брат, кричит:
— Да какая диспетчерская?! Тащи топор!
Так, топором, дверь кое-как и открыли.
Поднялись, сели за стол — соседки давным-давно накрыли и нас заждались.
И ты, Франческа, которая всегда раньше отказывалась от водки, теперь попросила себе налить.
Возвращались поздно, чуть ли не на последнем поезде метро.
Ты всю дорогу молчала, положила голову мне на плечо и заснула — намаялась.
А я тогда, в ночном оглушительном поезде, кажется, впервые понял, зачем нужна коллекция. Зачем нужен вот этот гроб. Эта женщина в крематории. Этот лифт. Вот зачем: это — прекрасно. И именно поэтому, а ни почему другому, нужно сохранить гроб с выросшим за ночь отцом, и эту Хароншу с голосом Наташи Ерофеевой, и этот лифт, зовущий к топору, ибо все это — прекрасно. Понимаешь, Франческа, прекрасно!
Мы тогда ехали, а по полу перекатывалась банка из-под пива. Heineken. И сейчас вижу, как она катится, пусто дребезжа, в конец вагона, туда, где, растянувшись на сидении, спала какая-то бабка в валенках с галошами и ватнике, положив под голову сумку «Адидас». И эта бабка была прекрасна.
Незадолго перед смертью отец вдруг захотел со мной сфотографироваться. Я ему говорил:
— Зачем?
Он убеждал:
— Сдохну, Мишка, а ты посмотришь на фотку и, может, вспомнишь отца-моряка!
Я тогда сказал, лишь бы только отстал:
— Ладно, пошли, отец-моряк!
Приходим в ателье рядом с их домом у самого въезда в Строгино. Садимся перед камерой времен братьев Люмьер. Фотограф, молодая девчонка с мальчишеской стрижкой, говорит, вытягивая пальцами из зубов жвачку:
— Вы хоть улыбнитесь!
Наверно, улыбка не очень у нас получалась, потому что девчонка засмеялась:
— А вы скажите — сыр!
И вот совсем недавно искал что-то, перебирал старые бумаги и вдруг смотрю — та самая фотография. Мы с отцом сидим, касаясь мочками ушей, и каждый с сыром во рту.
Когда напивался, он, кроме «Мишка, Мишка, где твоя улыбка», пел еще всегда «Дымилась, падая, ракета» — и, заграбастав своими ручищами меня, дошкольника, в охапку, заставлял тоже петь, а я вырывался. И тогда он, стискивая мне плечи до боли, рычал услышанные где-то слова:
— Эту жизнь, Мишка, нужно брать, как крепость!
А еще мы с тобой, Франческа, ходили в библиотеку, которой уже не было названия.
В конце апреля опять выпал снег, засыпал весь город. Гололед. С крыш текло. Ты держалась за меня и шла меленькими шажочками, чтобы не упасть. И идти нужно было дальше от стен, по проезжей части — со всех карнизов свешивались ледяные глыбы.
Мы сидели в третьем, застуженном, затемненным, как в войну, зале — читатели вывинчивали лампочки и уносили домой. Кто-то читал с фонариком. Ты принесла лампочку с собой.
Из-за лампочки все и случилось.
Но до этого еще мы спустились в буфет, помнишь? По библиотечным коридорам и залам без конца слонялись какие-то доходяги, калеки, юродивые, и вот один такой подошел к нам в буфете. Это было время, когда там давали только суп, не знаю уж из чего. Еда она и есть еда. Взяли суп, хлеб, подцепили из таза по ложке, прямиком из дома свиданий в Ивделе попавшей в буфет Ленинки, и пошли к столикам. Выбрали незалитый краешек, отодвинули тарелки с недоеденной бурдой, стали плечом к плечу и начали хлебать. Тут этот юродивый с профессорским лбом, в заляпанном, рваном костюме, но с галстуком. В руке у него была такая же почерневшая алюминиевая ложка. Постоял напротив нас, глядя как-то странно то на суп, то на тебя, и вдруг
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!