"Свеча горела…" Годы с Борисом Пастернаком - Ирина Емельянова
Шрифт:
Интервал:
– Вы неплохо обеспечены, учитесь в советском вузе. Чем объяснить ваше недовольство советской властью?
– Что вы собирались делать за границей, выйдя замуж за гражданина Ниву?
– Знали ли вы о том, что ваша мать занимается контрабандой? Привлекала ли она вас?
– Знал ли Пастернак о преступных действиях Ивинской?
Последний вопрос застал меня врасплох. Я чувствовала себя ответственной перед памятью Б.Л., нужно было не дать им возможности поливать его, лишь три месяца назад умершего, новой грязью, отвести от памяти его нависшую опасность разоблачения – за долларом-де тянулся… И все-таки: при обыске они взяли копии контрактов и писем, подписанных им, а может быть, даже получали через Гарритано и подлинники – правдоподобно ли было приписывать матери всю эту деятельность? Я сказала: «Знал, но не считал эти действия преступными».
– Тогда почему же он нелегально вел свою переписку?
– Легально, я сама отправляла на почтамте много писем…
– Зачитайте протокол.
Алексаночкин полистал лежавшие перед ним бумаги. «На допросе от 16 августа ваша мать показывает… на допросе от 20, 22, 27…» И пошло, пошло… Имена, даты… «Диппочта посольства ФРГ отправляется в четверг, в этот день Шеве…» «Жорж Нива, жених моей дочери…» Вопрос: знали ли ваши дети о ваших преступных действиях? Ответ: да, мои дети, Ирина и Дмитрий, знали о моих преступных действиях. Вопрос: знала ли А. С. Эфрон о ваших преступных действиях? Ответ: Да, А. С. Эфрон знала о моих преступных действиях… И так далее… Бедная, доверчивая мама!
Прошедшая Алину школу, я все-таки попросила: «Покажите мне протоколы». Алексаночкин с большой готовностью перелистал их под моим носом: в конце каждой страницы красовалась жалкая, беспомощная закорючка, сердце сжималось, глядя на нее, – «ОИ».
– Настаиваете ли вы теперь на своих первоначальных показаниях? Вы действительно не знали о преступных действиях своей матери?
Я машинально повторила: «Нет, не настаиваю. Знала, но не считала эти действия преступными».
Впрочем, что бы я ни сказала, это уже не имело никакого значения. На вокзальных часах было всего одиннадцать, когда меня – через тот же шкаф – привели обратно и посадили в клеенчатое черное кресло как раз под этими часами. «Обождите нас», – сказал мне Алексаночкин, и двадцать толстых, сытых, здоровых мужчин с деловым видом решительными шагами прошли мимо меня и захлопнули дверь. Я осталась наедине с дежурным, единственным встреченным мною в этих стенах за все время евреем. Ему время от времени звонили, он брал трубку: «Левенштейн слушает». Съежившись в кресле, прилипнув к клеенке, я, как в полусне, следила за стрелкой на вокзальных часах: 12, 1, 2… Я пошевелилась, отлепляя от клеенки затекшую ногу, дежурный подхватился: «Вас сейчас отведут». Он куда-то выглянул, кого-то окликнул, и две дамы в джерси поманили меня, повели по коридору и буквально вместе со мной втиснулись в какую-то дверь: оказалось, уборная. На часах было пять, когда дверь – не шкаф, а входная, ведущая в коридор, – распахнулась, и мужчины, беседовавшие со мной утром, почти строем вошли в комнату, и по улыбкам, одинаково расцветшим на их лицах, я поняла, что все – отсюда не выйти.
Алексаночкин весь лучился: «Решено вас арестовать. Прокурор подписал ордер, мы только что от него. Распишитесь, что он вам предъявлен. Да вы не волнуйтесь!..»
Я не сразу отлепилась от кресла и ошеломленно смотрела на услужливо подсунутую бумагу.
– Вот здесь, да вы не волнуйтесь, не волнуйтесь!..
Столько лет прошло уже с того страшного августа, а я до сих пор не могу понять – почему все-таки нас арестовали? Аля Эфрон, старый лагерный волк, была категорична: «Хотели завладеть архивами». Ну, во-первых, у нее была, как известно, архивная мания – ей казалось, что нет ничего важнее, чем рукописи Цветаевой или Пастернака, ради них совершаются государственные перевороты. Во-вторых, разве не могли «они», припугнув нас, добиться выдачи архива, как удалось им сделать с рукописью пьесы? Ведь они знали, как растеряна и уязвима мама, оставшаяся одна. Может быть, наш дом продолжал оставаться у них бельмом в глазу и после смерти Б.Л. – встречи, иностранцы, «клуб»? Деньги? Мама своими руками отнесла бы им этот чемодан и дала какие угодно подписки о прекращении всяких денежных поступлений. Хотели задним числом представить Б.Л. корыстолюбцем, вывалять в грязи, а то ведь два года получал из-за границы деньги и остался безнаказанным? Но по тому, как «они» повели следствие, казалось, что они хотят выделить, отчленить Б.Л. от авантюристки Ивинской, водившей его старческой рукой и требовавшей миллионов.
На другой день мне уже в камеру принесли стенограмму моего вчерашнего допроса. И вдруг на вопрос: «Знал ли Пастернак о преступных действиях Ивинской?» – я читаю такой свой ответ: «Нет, не знал, об этом надо открыто заявить». Я указала Алексаночкину на это место.
Он засуетился: «Перепутала стенографистка, сейчас исправим». Если «они» действительно хотели рассчитаться за деньги, то почему же совершенно в стороне осталась семья – две семьи, жившие также на эти гонорары? С них даже не снимали допросов. Почему-то вызывали лишь малознакомую с нами лично Н. А. Табидзе, а к Зинаиде Николаевне на дачу отправились почти со светским визитом, если верить ее воспоминаниям.
Значит, не очернить Б. Л. Значит, что-то другое. Иногда казалось, что это просто месть. Месть ему. Как же так? Жил свободно, не покривил душой, даже когда занесли над ним опричный топор, говорил, что думал, и делал то, что считал своим долгом, «ни единой долькой не отступился от лица», и – умер в своей постели! Героем! Это уже ни на что не похоже. И вот, чтобы другим не повадно было, совершается и расправа – над самыми беззащитными, как им казалось. Ведь это механизм не только уничтожения, но и унижения, растаптывания – мало убить, надо вдоволь поиздеваться, ошельмовать перед всем светом, добиться жалких признаний, ползания на животе…
Мы были беззащитны. Но далеко не настолько, насколько им казалось. И эту игру они проиграли. Волны сочувствия – через три месяца после смерти поэта арестовать ближайших его друзей, его любимых – прокатились и по Москве, и по всему свету. «Они» больше потеряли в общественном мнении, даже «левом», чем выиграли, сведя счеты над могилой. Б.Л. они «прохлопали», как выразился, кажется, Поликарпов. Он ускользнул из их лап, не уступив опричнине ни в чем. Так вдогонку ему бросить ком грязи.
Размышлять обо всем этом мне пришлось уже во внутренней тюрьме Лубянки, в камере № 82. Времени у меня хватало – вызывали не каждый день, «работали со следователем» не больше двух часов подряд – дела-то никакого, в сущности, не было. «Ведь вы малю-ю-юсенькая уголовница», – приговаривал Коньков, мой следователь, полуграмотный тупица, во времена Андропова, кажется, поднявшийся до звания старшего следователя Московской области. Часами лежала я на железной койке либо выхаживала по тысяче шагов, повторяя все стихи, что знала наизусть, – выручало! В сумерки было тяжело. Я давала себе отдых от чтения – безумно болели глаза от никогда не выключавшейся тусклой лампочки. Шум огромного города доносился до моего восьмого этажа приглушенными волнами, куда вдруг иногда врывалось что-то похожее на рычание львов. Не сразу я сообразила, что это тюремные голуби, облепившие окна со стороны внутреннего двора.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!