Обитатели потешного кладбища - Андрей Иванов
Шрифт:
Интервал:
Завтра отправлю пневматичку Игумнову: за школой следят. Зачем они ходили за мной? Зачем я им нужен? Кончики пальцев холодеют, тают сосульками. Знобит. Внутри летят качели.
15. III.1946
Вторые сутки слышу музыку. Как за стенкой скребется. Откуда она? Выползает из норы, сплетается из дюжины народных неприличных песенок в грязную карнавальную гирлянду. Такие вешают бедные под Рождество в узких рабочих кварталах. Змеей музыка заползает в мое ухо и там свивается в кольца, кружится. Слышался голос, я выглядывал в окошки – никого, ветер, дождь, ветки. Отвлекся, мыл пол, убирал пыль, и снова налетели хлесткие словечки, обрывки фраз, как на вокзале, иногда на непонятном языке, будто вокруг башни бегают. Я поднялся наверх, осмотрелся – нет, пусто. Река почернела. Закрылся в обсерватории, лежал с закрытыми глазами. Видел барханы черной пустыни, дюны мрака. Гроза росла. Я оделся потеплее. Смотрел, как пузырятся тучи, молнии пишут руны на пергаменте неба. Грохот надвигался, как армия. Скворечня дрожала от шквального ветра. Башня мне кажется странным механизмом, и я стал его частью: маховик или поршень? Бегаю по ней, торопливо задраиваю окна, подтираю натекшую воду. Свистит сквозняк, размеченный бряцающей дверной защелкой и оконной дрожью. Запыхался. Растопил. Сижу, курю, жду, когда закипит чайник. Сердце колотится. Стараюсь его успокоить. Дышу глубоко, ровно, представляю оранжевые геометрические фигуры. Накатила сонливость. Шорох навевает видения. Вижу юного служителя церкви. Католическая служба. Мантия. Я превращаюсь в церковь Святой Женевьевы. Внутри меня гудит орган. Опять послышалась музыка! Да что это? Откуда? Она вливается в мою кровь, завораживая сердце. Откуда она взялась? Кроме мотива, я улавливаю шум улицы, нездешние возмущенные голоса, крики, плач, словно где-то случилась давка, и музыка струится над головами обезумевшей толпы. Видение отчетливо встает перед глазами. Плотный поток человеческой массы. Сперва подумалось, что это похороны короля Альберта, но я ошибся, то была потасовка, которую организовали VNV[129], они требовали не то билингвизации Бельгии, не то полной ее фламандизации. Стычка с полицией произошла в Брюсселе недалеко от Северного вокзала. Дальше их не пустили. Оттеснили на рынок. Мне было семнадцать. Я делал покупки, когда толпа хлынула на меня, смяла, сбила с ног, накрыла, меня топтали и давили. Обезумевшие лица, сошедшие с картин Брейгеля и Босха. Люди обрушивали лотки, под ноги летели фрукты и овощи. Базарная площадь превратилась в свалку. На меня упала женщина. Она визжала. Из ее корзинки сыпалась мука. Я был весь белый. Тела валились друг на друга. Это нежданное воспоминание парализовало меня. Сквозь вопли и завывание пробивалась тоскливая музыка. Я не мог понять, что это за инструмент. Было похоже на рояль. Но потом стало совершенно ясно, что это скрипка или какой-нибудь индийский смычковый инструмент. И снова не то! Не рояль и не скрипка! Это орган! Какой орган? Откуда здесь взяться органу?! Я выходил наружу, чтобы проверить, может, у Боголеповых играет радио или патефон? Подходил к их дому, прислушивался. Постучать не решился. Постоял, послушал – тихо. Значит, показалось. Сходил на улицу, покрутился на остановке, вернулся. Бряцанье цепей, сказал я себе, вот что это было. Снял цепи. Или поскрипывание ставней. Закрутил покрепче ставни, подоткнул тряпками поплотней. Законопатил щели и уплотнил порог полоской ткани (обрезал старую шинель), чтобы не поддувало, а стены комнаты обил войлоком, насколько хватило, а где не хватило, оклеил мешковиной и газетами. Стало тише. Несколько дней не слышалось ни музыки, ни разъяренной толпы. Было спокойно. Подолгу возился с бумагами, разбирал газеты и журналы, топил ими потихоньку, пил чай, жег свечи. Сутки было тихо. И вновь незаметно подкралась музыка, будто вплелась в мою рутину. Прав Альфред: одному жить нельзя – опасно для рассудка.
17. III.1946
Игумнов сказал, что теперь со мной кто-нибудь будет ходить. Я спросил его, сам он не боится? «Мне поздно бояться», – ответил он. Показал газеты. Наконец-то, французскую прессу прорвало; не зря мы, значит, старались, трясли у них перед носом фактами, после продолжительных убеждений они поддались и начали печатать: так их, кажется, напугало или возмутило поведение советских охотников за черепами (как их Игумнов называет); в Paris-Matin написали, что французское правительство должно выразить протест советскому представительству, они не имеют права насильно вывозить с территории Франции людей, которых они считают советскими гражданами, потому что это еще доказать надо. Молодцы! В La Parole républicaine пишут про Борегар и тайные советские миссии шестнадцатого округа! Здорово! Значит, поверили и проверили. Была фотография замка – серая, мрачная, с охранниками у ворот и колючей проволокой. Пишут, что людей ловят, отвозят в Борегар, а потом на авьонах оттуда вывозят. Игумнов потирает ладоши, но со скорбью в лице добавляет: «Большой кровью все это дается, слишком большой кровью…»
9. IV.1946
Сегодня на Champs-Élysées в частном кинозале был сеанс демонстрационных советских фильмов о духовной жизни в СССР. Нас пытались убедить, будто в СССР есть духовная жизнь, празднуют церковные праздники, люди ходят в церковь. Но не верилось, нет, не верилось. Один фильм был посвящен Патриарху Московскому и всея Руси митрополиту Сергию. Вечер был устроен только для духовенства, и я переживал, что меня не впустят, однако народу было так много, что мне удалось затесаться в толпе, я шел, смиренно опустив глаза, как послушник, встал в сторонке. Мероприятие устроил Рощин, небольшой кругленький, с ловкими гладкими манерами; улыбаясь, он произнес зажигательную незамысловатую речь; голос у него сильный, смелый, но слух не резал, – располагающий к себе человек. Фильмы были лживые и отвратительные, все в них было сделано напоказ. В конце блеснул короткий очерк о развитии физической культуры. Никто не ушел. Все смотрели с интересом и на спортсменов и на то, как в школах и на фабриках люди скопом делают зарядку. В это верилось охотно.
18. IV.1946
Приходил старик Арсений. Был угрюм. Тень на лице. В чертах что-то мрачное. Лицо казалось глиняным. Я вышел с ним поздороваться; в ответ он буркнул: «Коза перестала доиться, и кролик умер». Смотрел на меня так, словно я в этом был виноват. Полез на третий этаж, вся лестница ходила ходуном и скрипела, искал что-то, все передвигал, рылся громко. Я слушал. Тяжелый шаг, мощный стук костыля. Спустился, зашел, сел чай пить. Показал небольшую стопку номеров журнала «Утверждение»: «Перечитаю, – сказал он, поглаживая журналы, – с собой-то взять наверняка нельзя будет». С большим чувством говорил о князе Юрии Ширинском-Шихматове[130]. Для него это была важная фигура русской эмиграции. С восхищением и жалостью шептал: «Не прав он был, заблуждался». Чуть не до слез себя довел!
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!