Миледи Ротман - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
И Ротман, казалось, был воистину ублажен; ну что, братцы, еще пожелать человеку, какого большего счастия сыскать, если поднес Господь подарок прямо ко рту, будто наливное яблочко на тарелочке; только не кобенься, милок, откушай от дара не промедля, ибо не успеет от сладости отерпнуть во рту, как уж горечь поспеет на смену и повяжет язык. Ротман растекался плотию в пуховой перине, но чувствовал себя кукушонком в чужом гнезде, подкинутым мамкою; гордоватая натура не отпускала в сон, строполила душу. «Не буду примаком, заугольником — и все; хоть режьте на части, кроите на лоскутье!» Под воркование жены, перемогая усталость, подымался с постели и брел в темени в свою палатку, чтобы под покровом морозного неба коротать долгую ночь.
«И что за мерзейшая натура у человека? — бранил себя дорогою и нещадно корил, невольно вспоминая всхлипы Миледи, ее укорливые глаза, сонный взгляд тещи, провожающей за порог, гряк о проушину кованого крюка, застывшую синюю тень жены на вышитой занавеске. — И сам не живу толком, и другим не даю. Будто камень-одинец лег у всех на пути, и не миновать его толком, не сопнуть ногою в подугорье…»
И вот сын родился на двадцать третье февраля, в день русского воина. Вьюга выла неделю, такая поносуха, чуть больничку по крыши не полонила, две рожалки в покоях едва не задохнулись от керосиновой гари.
Пешком возвращались через всю Слободу, серединой улицы шли. Ротман нес сына, запеленатого в алое атласное одеяло, и ног под собою не чуял; вроде бы крылья небесные несли, подымали под мышки; это повитерь подбивала пятки, толкала в спину, набивала упругой силою овчинный полушубок. Казалось, весь городишко глазеет на чету с приплодом. Событие для Слободы вселенского масштаба; перед ним, пусть и на короткое время, померкла грызня кремлевского самодура с коварным чеченом за передел власти.
Сколько ни мешкай, но пришла пора ребенку имя давать. Ведь и собака без кликухи не живет, а в имени человечьем отпечатана судьба и грядущий путь. Как бы не промахнуться. Ну, вроде бы оговорено все загодя, так чего мешкать? Но Ротман вдруг пошел на отказ, его непонятная ревность затомила, словно бы черт в ухо нашептал сплетни.
— Это в честь Братилова? Ты же с ним в девках парилась… Алешка, вошка, блошка, кокошка, чуть ли не какашка. Курица какая-то, честное слово. Ко-ко-ко! Ни рыба — ни мясо, ни Богу свечка — ни черту кочерга, ни баран — ни овца. Нет-нет…
— Ваня, ты сдурел? Может, угаром ошавило в бане? Иль вина опился? Дак вроде никто не поил, — вопрошала Миледи, домогаясь признания, и строила покорливый коровий взгляд; под глазами у бедной натекло синью от усталости, уж какую ночь не спит, хороводится с ребенком. А сердечко-то у бабицы тук-тук от испуга, от какого-то неприятного нервного вздерга, будто муж прочитал в глазах самую сокровенную тайну. Изменила, блудня, изменила? Господи, да и самой-то — как сон. — Ваня, мы же уговорились.
— Не знаю, с кем ты там сговаривалась. Я третьим не был, за ноги не держал.
— Вот ты какой противный. Все в любви клялся, а тут — как истукан.
Грызня уже совершилась, но до ссоры затяжной не дошло; по чьей-то милости Миледи внезапно пошла на попятную, будто дали ей свыше остерег, нашептали на ухо: де, подруженька, не ерестись, не вызывай бучи на ясное небо, не наводи тень на плетень. Что-то царапнуло сердце мужа, так не трави ту крохотную ранку до язвы, не доводи до беды; ты уже баба и знай науки досюльные, как мужа обвести вокруг носа и чтобы он ни сном ни духом…
— И как ты хочешь? Никодим или Феофилакт? Иль, может, Гевласий?
— Никодим и Феофилакт — имена достойные. Но назовем, матушка моя, сыночка нашего Иваном, — с ласкою во взоре, но с неуступчивостью в голосе сказал Ротман. — Иван — воин. Прошло время слюнтяев.
— Но у нас уже есть один Иван. Иванушка-дурачок…
— Будет два Ивана. Большой и маленький. Иван-поэт и Иван-воин.
Миледи пристально посмотрела на мужа, как бы прощаясь с ним, запоминала навсегда ускользающий лик. Но больше не перечила. И, уставясь в люльку на спящее дитя, на его багровую, словно бы обваренную кипятком рожицу, на белесую скобочку потных волосенок над широким лбом, подумала с тоскою и жалостью: «Чудо ты мое. Как же ты, Ротман, любишь высокопарные слова вязать в нитку и дурить себе голову. Ведь ничего впросте, сплошная канитель да путанка, все в угаре, а ни пылу, ни жару. — Но внезапно опомнясь, устыдила себя: — А ты-то, дура набитая, чего лезешь в занозу? Уймись, бабеня. Тебе молиться надо на мужа, глядеться на него.как в зеркальце. А ты — что флюгарка на ветру: круть-верть. Только бы юбку на сторону. Эх, ворона ты, ворона, черная душа…»
* * *
И все же в апреле заехали в новый дом. Вернее — зашли в кухоньку, где русская печь была сложена и вдоль стен стояли лавки, а в большом углу на тябле стояла икона Иисус Грозное Око. Все скрипело и постанывало в избе, притирались бревна, оседали углы, рассыхались доски, урчали двери и половицы; одним словом, дом поднялся на костыли, и в дальнейшем усердием хозяина надо было эти подпорки выбить. Пройтись по пазьям конопаткой, прибрать паклю, завить ее в веревочку, заново согнать пол и потолок, подмазать красочкой, то есть всему обличью придать урядливость, заштопать наглухо каждую дырку, ибо северянин больше всего боится сквозняков… Только пройдя на себе тяжкие уроки земного быванья, вдруг ярко поймешь устав прежнего русского житья, его несколько угрюмоватые хоромы с низкими потолками, где порою и не задрать головы рослому мужику, прислеповатые оконца в толстенных колодах, двери мелкие с высоким порогом; входишь в дом и, еще не видя красного угла, невольно поклонись, ибо набьешь на лбу памятный синячшце, как укор за гордыню. Все было уконопачено, чтобы не выпускать из житья и крохотной теплинки, чтобы не переводить занапрасно дровец, ибо на северах каждое полено достается горбом, а зима обжорная тянется вечность, и надо ее перемочь.
Но нынче-то, братцы, зазорно врезать стеклинку в четверть тетрадного листа, вот и ставят рамы, словно зеркала в модном гардеробе, во весь рост да с присыпкою, чтобы далеко смотрелись родимые просторы и ни одна мелочишка чтобы не выпала из зорких глаз. А чего мудровать-то? чего выловишь в заснеженных лугах, полных стыни и сини и снежных заструг? В себя глядись, братец, вот и намоешь золотинку для души в быстротекучей реке времени. Да ведь простота наша, она порою куда хуже воровства, ибо отбираешь у себя и кровников последнее и тут же пускаешь в пыль, когда не достанется ничего ни тебе, ни дяде, ни соседней б… И Ротман, наследуя не старинушку, а слободской новострой, влепил, раззудись, оконницу во весь перед, и всяк живущий как бы заполз, заблудясь, в магазинную витрину да и застрял в ней всем любопытным на посмотрение; он и двери забабахал, чтобы можно попасть в дом, не склонив головы, не содрав с темени лафтачка кожи. Ротман срубил житье для вольных сердцем людей, для небесных птиц, живущих одним днем…
Вот и загуляли по избе ветры, заходили вкрадчивые сквозняки, не находя себе препон; из углов дуло, из двери и окна поддувало, из щелей тянуло остудою и пронимало от пяток до макушки, и сколько бы ни топили русскую печь, все тепло уходило вон; в общем, не жалея дров, обогревали улицу. Но этой мелочевкою разве собьешь новизну впечатлений? разве принизишь радость? Да нет, ходили Ротманы по избе — голова в потолок, и каждый шепоток рудяных стен, скрип половиц, визжание дверей и таинственное порханье по-за углами давали душе особого праздничного восторга. Ведь в зыбке укачивался сынишко, туго опеленатый в овчинки, как самоединко из чума. То мать, наклонясь над зыбкою, всмотрится в пришельца из таинственной страны и вдруг промолвит, изумляясь: «Ну вылитый отец, ни взять ни дать. Надо же так угораздить! И ничегошеньки моего, будто не я рожала». То отец, шастая по избе, будто ненароком остоится в раздумье над люлькою и долго так выглядывает крохотное личико с высокими бровками, просторный лоб и нос тяпушкою и, ничего не найдя своего, буркнет Миледи, с подозрением уставясь в ее зеленые с просверком глаза: «Хоть бы одна капелька моего. Ты, баба, от кого рожала? Иль чужого выкрала? иль подменили случаем?» — «Протри глазищи-то! Иль ослеп? Вылитый ты: что нос, что глаза, что рот подковкою. И ножки твои, и ручки. Пальчиками-то вон как. Все время фигушки».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!