Ночь в Кербе - Владимир Лорченков
Шрифт:
Интервал:
Как это контрастировало с величественным равнодушием Евы!
Ее взгляд скользил по всем нам, не задерживаясь ни на ком. Словно муха, которых здесь — инжир, инжир, Владимир, пояснил невесть откуда взявшийся и запропастившийся вновь Жан-Поль — вилось множество. Почему-то, меня это не раздражало. Может, все дело в том, что это естественного вида мухи — не жирные зеленые монстры, обитающие на помойках, — а безобидные легкие насекомые, приятного даже в чем-то вида… Они бегали по столу и вовсе не назойливо перелетали с одной тарелки на другую. Все дело в том, понял я, что это мухи-вегетарианки, мухи, питающиеся соком ежевики и слезами ореховых деревьев, ароматом лаванды и шалфея. От всех мясоедов несет дерьмом, и все вегетарианцы пахнут травами. Я осторожно принюхался к своему плечу — насколько это возможно на людях, делая вид, что ничего не происходит, — и решил бросить есть мясо. Ева с аппетитом намазала маслом кусок хлеба и оставила на его желтоватой поверхности отпечаток зубов. Я подумал, что, если нас вдруг постигнет внезапно всемирная катастрофа — может быть, не замеченный учеными вулкан в Пиренеях или гигантское суперцунуами со Средиземного моря, — то этот окаменевший от соли или пепла бутерброд может оказаться в музее будущего. По отпечатку зубов Евы будут изучать строение наших челюстей. Или, пожалуй, я бы залил янтарем этот хлеб. Заодно с ним и Еву. А еще мог бы пол…
— А она тебе нравится, — толкнула меня в бок довольная Кристина и улыбнулась.
Она сделала это так естественно, что я не разозлился.
— Это так видно? — спросил я.
— Еще как, — сказала Кристина, чей взгляд уже блуждал по лицу ее романтического вампира, потешавшего детей Жан-Поля какими-то фокусами с бумажками.
Руки его тряслись, фокусы выходили из рук вон плохо, и подноготная их понятна была даже мне, оставившему свои очки в Монреале. Но счастливое потомство немки и француза хохотало, обожая Каталина все больше и больше. Да и остальные тоже. Он, похоже, заставил забыть о своих мнимых горестях даже чету словаков, глубоко погруженных в какие-то университетские трения у себя на родине. В это время в проеме дверей показался заспанный брюнет — худощавый, бородатый, с весело блестящими глазами. Это был сам писатель Стикс собственной персоной. Его осыпали приветствиями и шуточками про Лету. Стикс с лёту отбивал подачи, что дало основания предполагать о его принадлежности к университетской профессуре писателя. Социальный антураж часто избавляет авторов от столь присущей нам социофобии. Так и оказалось, Стикс преподавал в университете Эдинбурга. Но он шел навстречу всем и каждому: едва узнав о том, что поначалу, в свободное от писательства и университета время, я в Монреале подрабатывал грузчиком, сразу вспомнил о своей семилетней эпопее баристы в Штатах.
— Кончилось все тем, что жена, повышенная до должности управляющей магазином «Беннетон» в нашем квартале, решила развестись со мной, — с хохотом поделился он.
— Ну, а еще дело может быть в том, что она всегда предпочитала чай кофе, — добавил он.
С румыном Стикс обсудил каких-то общих знакомых в дельте реки Дунай — великом хребте Восточной Европы, — а словаков утешил, рассказав о «преследованиях кого-то еще где-то там за нечто подобное». Я сразу решил, что Стикс — реинкарнация Меркурия, лукавого бога торговли, облаченного в македонскую шляпу и балканские сандалии. Он был приветлив со всеми, без желания втереться и вел себя с необычайным достоинством. Стикс прибыл из Сплита, а может, и Эдинбурга, хотя кто знает — вполне могло статься, что он прилетел к нам на крылатых сандалиях прямиком из кофейни в Бруклине. Такой мог явиться откуда угодно и как угодно. Посланец богов, Стикс принес благую весть и разбудил всех. Мы позавтракали и покатились гурьбой с лестницы в гараж, расселись по машинам. Я извинился и, словно забыв что-то, поднялся наверх. Проходя мимо стола, я тайком смахнул со стола недоеденный Евой хлеб и наскоро сжевал его у себя в комнате. Мне показалось, что я чувствую вкус ее слюны. Это был самый сладкий хлеб в моей жизни.
…О, Ева. Я все никак не подступлюсь к рассказу о нас с тобой. Я не боюсь его, и воспоминания о тебе сладки, как твоя помада. Ева, милая. Я просто оттягиваю настоящую встречу с тобой на страницах этой книги, как опытный обольститель тянет до последнего момент совокупления, как оставляют на потом самое вкусное. Я хочу тебя всю — сначала дышать воздухом вокруг тебя, потом снять с тебя пыльцу, грязь и пыль и скатать ее в шарики, потом вонзить в них фитили и зажечь огни у твоей статуи. Моя прекрасная Ева. Я люблю тебя. А может, я откладываю тебя, чтобы мы никогда не встретились — пусть мы не встретимся лишь в моих фантазиях? Может, ты настолько разбила меня, что я хоть и склеился, но уже не тот. Belle Parisienne рассказывала про такое — она видела комнату в музее, в которой все было разбитым сначала, а после склеено. Стол, стулья, посуда, фотографии… Я смеялся над этим, как над всем современным искусством, но теперь понимаю — я и есть такой музей. Встреча с тобой разбила меня, и хоть я собран и склеен, но я уже Другой. Я весь покрыт трещинками как земля Пиреней, и все они впитывают тебя — песни о тебе, мечты о тебе, воспоминания о тебе и мысли о тебе.
После чтений, прошедших в зале медиатеки — зрителей собралось так много, что часть из них толпились в дверях… вот они, преимущества маленьких городков… в Париже мы рады и пяти зрителям, — мы отправились на концерт в здании заброшенного завода. Ангар стоял на самом краю очередной долины — в Пиренеях они набегают друг на друга, как волны в море, — с пологим спуском. Я присел на краю парапета, отделившего дорогу о долины, свесил ноги в кусты роз, и стал греться на солнце. Я не люблю джаз и ничего не понимаю в современной музыке — и о том, насколько все плохо, вы можете судить по тому, что я называю джаз современной музыкой. Время от времени за моей спиной раздавались шаги — опоздавшие зрители спешили на концерт, — и я старался боковым зрением определить, не Ева ли там. Я потерял ее во время наших хаотичных перемещений по городку. В зале заиграла музыка, и я, не дождавшись Ее, решил все-таки зайти. Поднялся и, нагретый солнцем и пропитанный ароматом роз, вошел в зал, где немедленно ослеп из-за искусственных сумерек. На сцене играла группа в составе гитары, саксофона, пианино и контрабаса. Звучало в их музыке что-то неприлично африканское, любительское и потому настоящее. Контрабасист ласкал инструмент, как женщину. Крупную, неловкую, но такую округлую, женственную… Я почувствовал укол ревности. Словно Ева сейчас стояла на сцене, а он водил у нее руками под грудью и вертел обнаженную между коленями. Я улыбнулся, поймал взгляд Стикса — как и я, он стоял у конца зала, неподалеку от стойки со спиртным, — и покачал головой. Он сделал так же, я словно в зеркало глянул. Потом чуть повернул голову, и дух у меня захватило. Она стояла рядом. Ева была здесь! Она нашла меня, она чуть ли не щекой к щеке моей прижалась. Я сразу расслабился и навсегда полюбил джаз. После африканского они сыграли что-то невероятно дерзкое — их французский звучал настолько быстро, что я уловил лишь «молодость», 68-й, «протест», — чем вызвали восторг зала, даже у совсем юных слушателей. Ева поощрительно улыбалась и была почему-то опять в черных своих очках. Я предложил ей стул. Свое место. Выпить вина. Выпить пива. Сигару. Зажигалку. Она от всего отказалась, но улыбалась благосклонно. Я оставил надежды привлечь ее внимание — а зачем, она и так здесь, со мной, — и просто наслаждался, стоя рядом с ней. Солнце в двери в зал за нашей спиной постепенно катилось к закату, уходило от погони крестоносцев, пряталось в колодец дамы Жиро, спешило утешить ту теплом южной земли, а мы стояли с Евой и глядели то друг на друга, то на сцену, где сменяли друг друга музыканты и инструменты. Вторая группа отыграла лучше первой, но казалась более профессиональной и потому не такой натуральной, живой. Разница между ними — как между статуей и живой женщиной. Третья группа сыграла чересчур живо — они чересчур явно старались выглядеть естественными. Но в их составе великолепно звучала флейта. Она испускала волны любви и печали, и мы купались в них с Евой, не говоря ни слова. Изредка я со значением посматривал на нее — лишь когда она отворачивалась или смотрела на сцену — и сразу же опускал взгляд, стоило ей взглянуть на меня. Я вел себя как подросток. Самое удивительное, я не мог ничего поделать с этим, несмотря на значительный опыт обуздания этого волнения. Ева заставляла волноваться, и я с грустью думал после каждой песни о том, что момент решительного объяснения, который я намечал именно на эту мелодию, вновь сдвинут. Боялся ли я нарушить ее покой? Не знаю. Наверное. Куда больше я боялся того, что вызову ее удивление своими неуклюжими попытками объяснить то, что чувствую. Мне казалось, что я напугаю Еву. Время от времени я набирал в грудь воздуха, но, задержав его, таился, пока необходимость дышать не вынуждала меня сменить вино кислорода в своих старых мехах. Над нами летали звуки джаза, и в небе над Фиджаком уже зажглись первые звезды, а месяц покатился никому не нужным после введения евро сантимом куда-то в долину, и оттуда в ответ на музыку зарычали дикие кабаны и затявкали рыжие лисицы, а духи убиенных катаров возопили к небу, требуя стройных песнопений Богу вместо варварской какофонии джаза. Молодые помощники фестиваля, смеясь, разбежались по улочкам городка, обжиматься и целоваться, беспечно покуривая марихуану, и пить вино под стенами средневековой церкви. Как глупы русские, думал я с холодным презрением о соотечественниках, которые по телевизору искренне верят в конец Европы из-за того, что здесь, видите ли, устраивают музыкальные фестивали и художественные перформансы в церквях. Они так и не поняли Европы. Церковь и площади здесь сакральны не только для высокого, но и для низкого. Возвышенная любовь Европы соседствует на карнавале с обнаженной задницей, испускающей газы. Прелестная оружейница Вийона цветет, а после осыпается и оборачивается завядшей розой между ног старой проститутки. Низ и верх, сердце и срам. Да взять ту же Еву! Прекрасная готическая статуя — как оживает она, когда ест!.. С каким аппетитом жует она, сглатывая еду, опуская голову и обозначая свой и без того видный второй подбородок. Я видел! Она ест с аппетитом, она тихонько отрыгивает, чуть повернув голову в сторону, и она вытирает хлебом тарелку. Она промакивает лоснящиеся губы салфеткой и запивает жирную пищу красным вином. Ева ест и наверняка срет. Иначе для чего ей такой большой, круглый и массивный зад, а? Ева богиня и Ева смертная. Она и есть Франция. Она и есть — храм. Ева — собор. Церковь здесь — часть пейзажа, орнамента, деталь конструктора. Она не выделяется чужеродностью, как золотые купола церквей в России — сначала тщательно уничтоженных, а потом фальшиво реставрированных. В древней церкви Европы можно спать, отлить или трахнуться, потому что она — часть пейзажа. Как Гаронна, текут здешние карнавалы по улочкам древних городов, а церкви и замки — берега этих людских потоков, то веселых, то грустных. Мы пляшем в честь смерти или рождения, и мы трясем костьми искусственных скелетов, один из которых как-то воздели над процессией, после чего люди поверили в великого распятого мертвеца. Но Иисус появился позже европейского города, после древнего храма. Он — такой же гость в нем, как и мы, пусть и несколько дольше задержавшийся. Эти места… эти капища, принадлежали куда более древним богам, хтоническим сущностям, рощам прабогов, кельтских титанов. Ева — древний европейский континент. Она была, есть и будет. Какая ей разница, что я устрою на величественных мясистых куполах ее древних храмов: чтения, перформанс, инсталляцию, фестиваль, оргию или сатанинскую вечеринку? Она слепа и бездумна, я не больше чем пылинка на ее подошвах, грязных из-за того, что Ева сняла жавшие ей туфли культуры и цивилизации. Ева, ты первая женщина мира. Ты — фундамент новой жизни. Я слушал музыку, покачиваясь в жаркой ночи Пиреней, заползшей в зал, и людей не было, лишь на сцене мигали огоньки и хрипло выл саксофон, а я слушал дальний колокольный звон и замирал от восторга, когда ты случайно прикасалась своей щекой к моей. Ты была мокрой от пота. Должно быть, белье твое тоже взопрело. Я бы выжал его и слизал все капли, выпавшие на него росой. Каждая из капель пота Евы мерцала на ее висках жирной звездой. И я уже почти набрался храбрости взять Еву за руку и лизнуть прядь мокрых волос на ее щеке, как задребезжал особенно пронзительный гитарный аккорд, и под последние выдохи сакса музыка смолкла. Концерт закончился. Наступила полночь, хотя я поклясться был готов, что прошло не больше нескольких минут. Мы с Евой недоуменно взглянули друг на друга.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!