Изгнание из рая - Елена Благова
Шрифт:
Интервал:
Они с Милочкой прошествовали в свою ложу, расположились, Милочка с восторгом глядела на гомонящую публику, на сцену, закрытую тяжелым, знаменито расшитым парчовым занавесом. Первый раз в театре! У нее в зобу дыханье сперло. Митя приодел ее знатно – жена известного всей Москве мафиозо Морозова сидела в ложе в белых перчатках до локтя, в том самом белом платье, похожем на распустившуюся лилию, в котором была в своей последний вечер в театре бедная Изабель; Митя сам вытащил платье из шкафа, сам надел на жену, посмеиваясь – мертвые только радуются, когда их вещи носят живые. В ушах Милочки, в маленьких мочках, нестерпимо, на весь театр сверкали алмазные серьги Императрицы Марии Федоровны – последняя драгоценность старухи Голицыной, что Митя извлек из наволочки, валявшейся под кроватью. Когда он ввинчивал серьги дома Милочке в уши, она визжала, как свинья. А теперь на нее в театре все оглядывались, и не помехой был ее большой рот, и не помехой – худоба. Одень женщину, любую, подзаборницу, бомжиху, хорошо, и она станет красавицей.
Он спросил ее: ты проголодалась?.. Она смущенно кивнула головой. Я сбегаю в буфет, куплю тебе шоколадку, бутербродов с икрой, зефир и воды, ладно?.. Она не была против. Он вскочил, побежал в буфет, обернулся на ходу. Она, сияя, смеясь, слегка привстав над краснобархатным креслом ложи, послала ему воздушный поцелуй. Так, кажется, делают дамы высшего света?.. Она же теперь дама. Она должна вести себя как дама. Ее старая мать, живущая в клопиной «гостинке» на метро «Динамо», и верить не верит, что ее замызганная вокзальная шваброчка подпрыгнула так высоко. Шамкает: тебя все равно вышвырнут оттуда, Милка, все равно турнут, не потерпят, тобой просто играют, как фантиком, а ты и довольна. Какие прелестные, мягкие белые перчатки. Их нельзя снимать, она будет есть еду, что Митя принесет из буфета, прямо в них. Ох, запачкает… если бутерброд будет с жирной рыбой… Она повернула голову, и серьги в ее ушах снова просверкнули, длинная молния золото-синего света ударила из них вдоль по креслам партера, по глазам глядящих на нее зевак.
Митя целых полчаса толкался, протискивался сквозь веселую театральную толпу в буфете, вдыхая дамские терпкие духи, упираясь локтями в чьи-то мягкие животы и груди, добывая бутерброды и шипучку. Когда он, запыхавшись, с яствами в руках, прибежал назад, в ложу, и открыл дверь с белой изящной лепниной, он увидел: Милочка сидит в ложе мертвая, с улыбкой на лице, с остановившимся взглядом. Бутерброды, бутылка выпали у него из рук, шмякнулись об ковер. То же сапожное шило, которым проткнули Изабель, торчало у нее в сердце, под левой лопаткой. Ее мочки зияли сиротскими дырками. Алмазных серег в них не было.
Встать. Поднять свое бренное, ненужное тело с постели.
Пойти.
Пойти туда, где тебя не ждут.
Он застывал перед зеркалом, охорашиваясь. Какая мерзкая рожа. Он отводил рукой со лба черные, с проседью, пряди. Ему под тридцать, ему нет еще и тридцати, а у него морда прожженного, порочного старика. Плохо загримированного Мефистофеля. Потрепанного волка из Московского зоопарка.
Сейчас мы эту рожу слегка освежим. Одеколон. Дезодорант. Увлажняющий крем. И сто грамм коньяка на дорожку. И семужкой закусить.
Да, вчера была бурная ночь. Бурнейшая из бурных. Он окунулся в дикое варево черноты. Красные огни вожделенья колыхали его, били молнии в грудь. Сколько тел сплеталось во вчерашней оргии?.. Он не считал. Рим должен гибнуть роскошно. На голых девицах были даже на ногах, на щиколотках, браслеты – он такие видел впервые. Каждый что-нибудь видит впервые. Он не считал, сколько губ раскрылось перед его губами, сколько рук обнимало его. Груди и ягодицы менялись местами. Если б он был художник, он бы нарисовал на одной девичьей ягодице рожу, на другой – другую. И заставил бы девушку плясать, чтобы рожи тряслись, подрагивали щеками, кривлялись.
Набрать номерочек. «Девицы по услугам». Как много в Москве подпольных борделей. Наверняка больше, чем в Париже. Ах, бедная Изабель, ты была такая порядочная. Ты бы никогда не подумала, что твой муж окунулся, как писали в старинных романах, в омут разврата. А может, ты видишь все с небес?! Такого, что он видит теперь каждый день, каждую ночь в недрах роскошной блудодейной столицы, не увидишь никогда.
С похмелья бы не врезаться в «мерсе» в светофорный столб, не сшибить какую-нибудь зазевавшуюся тетеньку с кошелкой. Как это он до сих пор не расколотил машину в пьяном виде, возвращаясь из борделей и с попоек, непонятно. И как его до сих пор не пристрелил Бойцовский за все хорошее, тоже странно. Его уже давным-давно пора пристрелить. Он зажился на свете.
Как они обнимают, эти легкие девочки. Очень крепко обнимают. Какие они неутомимые. Вся жизнь – в дрожи, в содроганьях, в тряске голых тел, не знающих, куда себя девать, чем бы еще заняться. О нет, они знают очень хорошо, хитрюги. Они получают за это занятье баксы. Много баксов – от многих клиентов. И любая из них когда-нибудь накопит на квартиру, и пристроит детей в элитные школы, и в свой законный полтинник будет тянуть на гранд-даму, и все ее друзья забудут, что она когда-то была грандиозной валютной стервой, задирала ноги по первому вызову туго набитого кармана.
Он спускался по лестнице, чуть качаясь, как и надлежит прожигающему жизнь. Прожечь жизнь! Что может быть красивее?.. А вот еще красивый жест – снять со счета тысчонок эдак сто баксов и сжечь их перед очаровательной Наташкой… перед тигрицей Манон… перед любой голозадой тварью. Все они твари. И он – тоже тварь. Але!.. Манон!.. Да, еду к тебе. Купить чернослива?.. И лимонной «смирновки»?..
Тела, сплетенные тела. Ты, художник, ты помнишь, как змеи обвивают нагие тела отца и двух сыновей на той античной страшной скульптуре. Тела – тоже змеи. Женщина – это змей. Не змей совратил Еву; Ева, сама змея, совратила их обоих – и змея, и Адама. Еще немного, и она совратила бы Бога. Она кипела и брызгала сладострастьем, она вся была – кипящий котел, и в ней клокотало варево ее женского безумья.
А он – мертв. Он пытается влить в себя обжигающую каплю женского безумья, чтобы заразиться, чтобы опьяниться и погибнуть в захлебе, в пыланье; не выходит. Он мертв, и он едет сейчас на оргию, потом на другую. Как много порочных увеселений в Москве; а в других городах Земли?.. В Риме?.. Париже?.. Лондоне?.. Нью-Йорке?.. Пекине?.. Каким небрежным жестом стаскивает с себя одежды красивая тварь, купленная им за тысячу баксов. Как грациозно ложится, расставив ноги, на стол, между блюдами с горами фруктов, чтоб он – и другие, кто вместе с ним – могли лицезреть ее плоды, дольки ее красных апельсинов. Порок изящен и красив, порок опьяняет, он изыскан и лукав, – а через минуту он становится груб и страшен, и тела содрогаются в бешеной зверьей пляске, и разбитая посуда летит в стороны, и осколки впиваются в голое тело, и ужас, когда тебя душат и бьют, внезапно взрывается преступным, адским наслажденьем. Жизнь – извращенье. Жизнь – плетка в руке Бога, поднятая для удара, и, корчась под ударом, ты испытываешь преступное счастье. Он слишком поздно понял это. Ему был дан шанс – он пропил его, прокутил, прогулял, проспал в обнимку со знаменитой валютной шлюхой на Тверской, 20. У тебя сменился телефон, Манон!.. Дай я запишу новый!..
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!