Серебряный век в нашем доме - Софья Богатырева
Шрифт:
Интервал:
Строки:
– к тому времени были написаны и сильно встревожили Бриков.
Ответный выстрел Якобсона должен был уведомить Лилю Юрьевну, что та ловкость, с какой она изъяла из списка членов семьи и, следовательно, наследников Владимира Маяковского Веронику Витольдовну Полонскую, названную в этом качестве в предсмертной записке поэта, не забыта.
Как принято в аристократических дуэлях, противники, обменявшись выстрелами (уколами шпаг?), признают себя примирившимися, оставляют поле боя и мирно расходятся: в данном случае садятся за обеденный стол.
Андрея Вознесенского оставили на десерт. Лиля Юрьевна элегантно привлекла к нему внимание, предложив ему чай в чашке, некогда подаренной ей Маяковским. Она протянула реликвию через весь длинный стол к торцу, где сидел Андрей, подчеркнуто многозначительным жестом: то была не чашка, а эстафета, и плескался в ней уж точно не чай, а нектар, предназначенный для обитателей Парнаса. Преувеличенная любезность и торжественность, помнится, меня покоробили: при всей симпатии к поэзии Вознесенского, я в очередной раз, как в детстве, обиделась за Маяковского.
Вознесенского просят прочесть стихи. Он почтительно осведомляется у хозяйки, что бы та пожелала услышать.
– Прочтите “Лилю Брик”, – предлагает она, окинув гостей торжествующим взглядом и одарив вызывающей улыбкой.
– патетично, слегка захлебываясь и задыхаясь, декламирует Андрей.
Искренне и трогательно. Горазды мы, потомки, исправлять ошибки отцов – жаль, поздновато схватились.
Я знаю эти стихи и помню, что стихотворение называется все-таки не “Лиля Брик”, а “Маяковский в Париже” и речь там идет не о ней, а о нем. Но Лиля Брик не согласна быть деталью, пусть даже поэтической. В то же время реалии не безразличны ей и она считает нужным внести уточнение: по мосту, который фигурирует в стихотворении, автобусы не ходят, однако с глубоким уважением к праву поэта не отражать, а создавать мир (стихи важнее курса автобусов!), замечает одобрительно:
– Так захотелось Андрею.
Чья-то попытка сравнить поэтику Вознесенского с поэтикой Маяковского не имела успеха:
– Кто же теперь читает Маяковского, – небрежно бросила Лиля Юрьевна.
Завершает вечер Василий Абгарович. Сюрприз для американского гостя: в доме сохранилась запись буриме, в которое играли лет сорок тому назад в том числе и Владимир Маяковский, и сам Роман Якобсон. Василий Катанян тщательно изучил листочки, сопоставил шутливые записи с событиями тогдашней литературной жизни, изложил свои выводы в коротком изящном эссе, которое и зачитал внимательным слушателям. Поскольку стихи сочинялись на рифму “Воронеж”, он высказал предположение, что поводом к тому послужила публикация в Воронеже, в № 4–5 журнала “Сирена” за 1919 год статьи Осипа Мандельштама “Утро акмеизма”, написанной еще в 1912-м, задуманной как манифест акмеистов, но отвергнутой в этом качестве Гумилевым и Городецким, поместившими в 1913 году в “Аполлоне” свои программные статьи.
Роман, разнеженный едой и выпивкой, стихами, русскими разговорами и всей атмосферой московского званого вечера, слушает с блаженной улыбкой, полузакрыв глаза. Кивает одобрительно. По окончании рассыпается в комплиментах автору, восхищается тонкостью сопоставления, изяществом гипотезы… А потом – бац! – убивает и его и нас замечанием:
– Только акмеисты тут ни при чем. “Воронеж” взяли для рифмы, когда кто-то сказал, будто там мука есть.
В такси по пути домой происходит обмен впечатлениями. Моя свекровь, Тамара Юльевна, недовольна приемом: сама великолепная хозяйка, она сочла гречневую кашу неуместной.
– Кашя, подумаешь, кашя, – повторяет она пренебрежительно со своим немецко-балтийским акцентом.
Костя переглядывается с отцом и посмеивается – его насмешливая веселость явно не имеет отношения к гречневой каше.
– Володя был удивительно нежным, – неожиданно произносит Петр Григорьевич. – Не говорил: “Лиля”, “Ося”, “Петя”, всегда: “Лилечка”, “Осик”, “Пе…”. Обрывает себя на полуслове и замолкает: присущая Петру Богатыреву целомудренность не позволяет ему произнести вслух свое имя с ласкательным суффиксом.
А я прокручиваю в памяти увиденное и услышанное, пытаясь решить, что я об этом думаю и как ко всему услышанному и увиденному отношусь. Вот что у меня получается.
Прием – великолепен: познавательно для Романа Якобсона, полезно для Андрея Вознесенского, стильно, красиво, вкусно – “супер”, как сказали бы сейчас, “блеск”, как мы тогда выражались. Вознесенский эффектен, но уж слишком “играет королеву”. Поправки Якобсона к комментариям Катаняна – блестящий урок литературоведам: не строй теорий, как бы соблазнительно ни складывались факты, не изучив их в полном объеме. Перестрелка Лили с Романом – грубовата в своей откровенности, могли бы выражаться поизящнее. Заявление “кто же теперь читает Маяковского” трудно было бы стерпеть, даже в том случае, если бы в нем слышалась хоть капля горечи, но она там не слышалась. Предложение прочесть стихи о себе самой – бесстыдство. Чашка Владимира Владимировича в руках Андрея Андреевича – кощунство. Открытие: обменявшись убийственными оскорблениями, люди могут мирно сидеть за общим столом, выпивать и закусывать.
Одним словом, осталась в душе смесь восхищения и не-совсем-чистоты. Тут он и возник впервые, внутренний голос, чуть брезгливо предостерегавший: держись-ка ты от нее подальше.
…На переделкинской дорожке я стою в полушаге от Лили Брик, поднимаю глаза и вижу ее лицо. Портрет Дориана Грея в женском варианте.
Под ярким послеполуденным солнцем безжалостно обнажено то, что при комнатном освещении перед зеркалом, возможно, казалось всего лишь смелым макияжем: толстый слой грима, где плотные белые, розовые, голубоватые мазки намертво стерли все человеческие черты. Она улыбается, тогда ее неровные, желтые, но совершенно живые, честно старые зубы курильщика, подчеркивая мертвенную застылость черт, делают еще страшнее эту безжизненную маску.
Представляем Джеффри высокой чете. Получаем приглашение на чашку чая – иностранцы в запретном Переделкине диковинка, им принято оказывать гостеприимство. Прогулка прервана, Л.Ю. и В.А. возвращаются в дом, мы плетемся вслед, устраиваемся вокруг стола, прихлебываем горячий, невыносимый в жару чай и в который раз выслушиваем вежливые ответы Джеффри на вопросы о его научных занятиях. Почти все, с кем ему приходилось в ту пору встречаться, изумляются, услышав, что двадцатипятилетний англичанин явился в Москву для изучения столыпинской реформы – как далеки мы были тогда от понимания ее роли в истории России! Константин-младший, изныв от жары и скуки, просит разрешения пойти к друзьям Пете и Боре: Пастернаки живут по соседству, до них два шага через калитку в общем заборе.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!