Серебряный век в нашем доме - Софья Богатырева
Шрифт:
Интервал:
Повезло мне не сразу: первая книжка, когда ее удалось откопать и очистить, оказалась взрослой, без картинок, напечатанной мелким слепым шрифтом. Пришлось отправиться за другой – та была без начала и без конца, зато толстая – надолго хватит! – с множеством иллюстраций, с крупными красивыми буквами. Правда, недоставало обложки, и текст начинался не с первой страницы. Я утащила добычу в нашу полутемную комнату, поплотнее прикрыла дверь, чтобы не тянуло холодом, – дни стояли предзимние. Не снимая ветхого пальтишка – в доме было чуть теплее, чем на улице, – включила свет и прочла: “День выдался чудесный: я думаю, кроме России, в сентябре месяце нигде подобных дней не бывает. Тишь стояла такая, что можно было за сто шагов слышать, как белка перепрыгивала по сухой листве, как оторвавшийся сучок сперва слабо цеплялся за другие ветки и падал наконец в мягкую траву – падал навсегда: он уже не шелохнется, пока не истлеет. Воздух, ни теплый, ни свежий, а только пахучий и словно кисленький, чуть-чуть, приятно щипал глаза и щеки… Солнце светило, но так кротко, хоть бы луне”. Перевернула несколько страниц, открыла в другом месте. Там была картинка, изображавшая мальчиков на лугу у костра, – от одного вида веселого огня в комнате стало не так холодно. Под рисунком было написано: “Картина была чудесная: около огней дрожало и как будто замирало, упираясь в темноту, круглое красноватое отражение… Темное чистое небо торжественно и необъятно высоко стояло над нами со всем своим таинственным великолепием. Сладко стеснялась грудь, вдыхая тот особенный, томительный и свежий запах – запах русской летней ночи”.
Сколько раз потом приходилось мне слышать, что тургеневские “Записки охотника” – скучнейшее чтение. Не знаю как кому, но только не мне в моем детстве. “Чудесный день”, “чудесная картина”… Белка, мягкая трава, пахучий воздух, “ни теплый, ни свежий”… Яркий огонь, чистое небо, свежий запах летней ночи… Как волшебно, как неправдоподобно прекрасно звучали эти слова для ребят военной поры! Сказка, сказка с хорошим концом, да и только! Для нас небо никогда не бывало чистым: оно таило угрозу воздушного налета, виделось в сети аэростатов или в огнях артиллерийских залпов; воздух пах гарью, глаза щипало дымом, а любой огонь в ночи следовало тщательно прятать, чтобы вражеский самолет не разглядел с высоты наше жилье.
На долгое время том повестей и рассказов Тургенева стал моим спутником. Конечно, попадались трудные слова: помню, мне не давала покою таинственная “рандǻ́ва” (так я прочла забредшее из французского незнакомое мне тогда слово “рандеву”), в строке: “на рандеву она шла в первый раз”, а мама, когда я ее о том спросила, не узнала его в моем диком произношении, и куда направлялась героиня, так и осталось загадкой.
Третья книжка не выкапывалась особенно долго – пришлось оттащить несколько почти целых и потому тяжелых кирпичей с налипшими остатками штукатурки, а потом еще рыться в острых осколках стекла – это было опасно и страшно. Зато добыча превзошла все ожидания: на бумажной обложке, покрывшейся узором из мокрых пятен от растаявшего снега, проступило имя дяди Вити! Называлась книга “Zоо, или Письма не о любви”. Мне шел тринадцатый год, слово “любовь” для меня очень много значило, я залпом проглотила книгу и сама в нее скоропостижно влюбилась.
Книга была написана во славу любви. Книга была печальная. Книга была жалостливая. Книга читалась как стихи. Начиналась она стихами тогда еще не известного мне Велимира Хлебникова, а продолжалась прозой, похожей на стихи: короткие строки складывались в короткие абзацы, легко перелетали с темы на тему – острые, афористичные, парадоксальные и неожиданные, не всегда понятные, но постоянно открывающие неизвестное. Господи, чего только я не узнала на первых же страницах!
“Придя домой, переодеться, подтянуться – достаточно, чтобы изменить себя”.
“Синтаксиса в жизни женщины почти нет.
Мужчину же изменяет его ремесло”.
“Искренней обезьяна на ветке, но ветка тоже влияет на психологию”.
“Пулеметчик и контрабасист – продолжение своих инструментов.
Подземная железная дорога, подъемные краны и автомобили – протезы человечества”.
“Вещи делают с человеком то, что он из них делает.
Человечество владеет ими, отдельный человек – нет”.
“Больше всего меняет человека машина”.
“Как корова съедает траву, так съедаются литературные темы, вынашиваются и истираются приемы”[290].
Как тут было не обалдеть? Открытие мира, энциклопедия для человека двенадцати лет! Это было только начало, а потом пошли люди, один другого увлекательней, череда их лесом вырастала вокруг: дядя Витя густо населил созданный им мир. В центре мироздания помещался он сам, но в новом обличии: не уверенный в себе победитель, каким я его знала, а влюбленный, отвергнутый, потерянный, изгнанный из страны (“бросил страну, что меня вскормила”, как сказал бы современный читатель), готовый мертвым лечь в провал мостовой против Дома искусства, “чтобы исправить дорогу для русских грузовых автомобилей”[291]. Окружавшие его в Берлине, оставленные им в России и жившие в его памяти, равно как и в русской литературе, возникали со страниц книги последовательно, и с каждым складывались у меня сложные личные отношения: они четко делились на друзей, учителей и врагов.
Таинственным образом случилось так, что почти все они потом – реально или виртуально – но столь же последовательно и неотвратимо возникали в моей взрослой жизни и по ходу дела менялось мое к ним отношение.
Эльза Триоле, “Аля”, адресат писем не о любви, запретившая автору писать о его к ней безответной любви и тем вызвавшая к жизни лирические эссе Виктора Шкловского о литературе, поначалу была безоговорочно зачислена в стан врагов, но показалась мне неотразимо милой и, в отличие от старшей ее сестры, чуть ли не застенчивой, слегка смущенной всеобщим вниманием и потоком комплиментов, когда, в один из приездов ее и Арагона в Москву после их выступления отец меня с ней познакомил, что, никуда не денешься, пришлось в душе с ней помириться. Отец скептически отнесся к моему умилению, хотя и признался, что Эльза всегда казалась ему более привлекательной, чем Лиля.
Бориса Пастернака, возникшего в “Zоо” в “Письме шестнадцатом” после встреч в Чистополе я и так числила среди друзей. С восторгом кинулась было читать “Апеллесову черту”, когда обнаружила ее в своей Снежной библиотеке, но убедилась, что ранняя оригинальная проза Пастернака в отличие “Ромео и Джульетты” в его переводе мне не по зубам. В “Zоо” Б.Л. – двадцатью годами моложе того, что раскладывал испещренные его рукой страницы на нашем кухонном столе, но он так же вне привычной ему среды и обстановки, только не в Чистополе, а в Берлине. “Этот человек, – говорит о нем Виктор Шкловский, заново и на новом уровне знакомя меня с Пастернаком, – чувствовал тягу истории. Он чувствует движение, его стихи прекрасны своей тягой, строчки их рвутся и не могут улечься, как стальные прутья, набегают друг на друга, как вагоны внезапно заторможенного поезда. Хорошие стихи”[292].
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!