Дневники Льва Толстого - Владимир Вениаминович Бибихин
Шрифт:
Интервал:
Как Моцарту в фильме Милоша Формана[156], так этому человеку любой поворот дела, что бы с ним ни происходило, идет больше чем на пользу – на счастье.
В этой жизни есть ужас, стена, или хуже – неименуемое, не смерть, которая давно милое дело. И у Толстого, и у меня нет для этого края мира названия. И я не знаю, это край, обрыв Толстого или каждого всякого человека. Холод, первое имя, которое Толстой находит этой жути, и я не нахожу лучше. Здесь всё как-то скопом рушится, ничего от толстовского мира не остается. Чтобы он продолжился, нужно снова тепло. Оно придет или не придет, как Солнце завтра утром встанет или не встанет. Гарантии нет.
Нынче и поутру нашло, кажется, никогда не бывшее прежде состояние холодности, сомнения во всём, главное, в Боге, в верности понимания смысла жизни. Я не верил себе, но не мог вызвать того сознания, которым жил и живу. (2.9.1909 // <там же>)
Объяснение Толстого такое, что он его дает себе, так сказать, авансом, за счет будущего: еще больше той работы, которую он делает, и такие состояния холодности уже не появятся, они от неразгоревшегося костра. Прагматически всегда верно сказать, что мы недоработали. Но именно поскольку это можно сказать всегда, никто пока еще не знает, что будет, если мы сделаем всё что надо (если когда-нибудь).
Только нынче с утра опомнился, вернулся к жизни. Всё это казнь за недобрые, нелюбовные чувства, на которые я попустил себя в предшествующие дни. И поделом. (Там же, продолжение)
Мир толстовский, стало быть, не дан сам по себе просто так, он создается теплотой. И Бог, стало быть, тоже. Наблюдаемого, так сказать, непосредственно, заранее данного Бога нет. Он вытеплится из тепла, которого сейчас нет, как нет мира и ничего нет. Тогда о нём можно будет – из тепла – что-то знать. Сейчас о нём ничего знать нельзя.
Как ни странно это сказать: знание Бога дается только любовью. Любовь есть единственный орган познания Его. (Там же, продолжение)
Смерть рядом с этим холодом, странно сказать, тепла. Не в сравнении даже с самим холодом, а только с его веянием, приближением, смерть лучше.
[…] Ночь спал тяжело. Еще вчера было так тоскливо просыпаться и начинать день, что я записал где-то: неужели опять жить! (17.11.1909 // <там же>)
Смерть торжественная, она явно событие, смысл ее такой большой, что заставляет думать о себе – ах участие в смерти как в таинстве, и мир и Бог явно рядом с ней.
Ну уж не смерть, она никак не потревожит этого человека. Давит и не слабость – не потеря памяти, всё это тоже события, если приближения к смерти – то торжественные, если безумия – то не страшного, как сна, во всяком случае не тоскливые, скорее приятно грустные.
И вот смотрите, то, как строится в теплоте уютный мир, похоже на строительство «Войны и мира». Он строится медленно, странными жестами, про которые так со стороны совсем не скажешь, что это жесты строительства мира, как бы не наоборот: не смущаться, как мы уже читали, что играешь в карты, что пьешь вино. Строитель порядка должен бы вроде, наоборот, ругать себя, что живет в роскоши. Как подручный материал, что попало, соринки вводились в дело в художественном приемами какими-то маленькими, неожиданными и чудными.
31 марта [1910]. Всё так же телесно слаб, и не скучно, не дурно, а грустно и хорошо. На опыте вижу, как велика радость – не радость, а благо внутренней работы. Нынче почувствовал в первый раз и с полной ясностью мой успех в освобождении от славы людской. Всё были маленькие делишки: не смущаться о том, что осудят, что пью вино, играю в карты, что живу в роскоши, а смотришь – чувствуешь свободу неожиданную. Думаю, что не ошибаюсь. (<ПСС, т. 58>)
Уж во всяком случае этот мир не распланированный. Что он устроен как попало, это уже говорилось. О дхьяне (дзен) уже говорилось. У Толстого это называется русским словом:
Не помню кто, Досев или киевский студент, уговаривали меня бросить свою барскую жизнь, которую я веду, по их мнению, потому что не могу расстаться со сладкими кушаньями, катаниями на лошади и т. п. Это хорошо {тут подразумевается, наверное: то, что я спокойно отношусь к этим упрекам}. Юродство. (16.4.1910 // <там же>)
Но как раз пока строится этот домашний мир и, похоже, именно в той мере, в какой он строится, мир людей откалывается, отходит.
Всё яснее и яснее безумие, жалкое безумие людей нашего мира. (10.5.1910 // <там же>)
И если бы это было неизбежное у думающего старика сожаление с высоты наработанного о суете мира. Тогда было бы что-то красивое эстетское. Что бы там ни случалось в безумном мире – ктó не говорил, что мир безумный, – ты ведь отплываешь в своем построенном ковчеге. Тем более если всё решается в первом движении сердца и всё равно, говорить глухому пьяному нищему или миллионам просвещенного человечества.
Общаясь с человеком, заботься не столько о том, чтобы он признал в тебе любовное к нему отношение, сколько о том, чувствуешь ли ты сам к нему истинную любовь. (22.5.1910 // <там же>)
Так? «Спасенный и спасающий спасен будет»? Мы слышим визгливую ноту самоправедности самодельного Ноя, который только увереннее и спокойнее оттого что все, действительно, без исключения тонут, как и должно быть. Ной всё сделал правильно и был отделен ковчегом от неправедного соседа. Сосед деликатно не просился к нему в ковчег.
Другое положение Толстого рядом с безумным гибнущим миром, он подступает до тела, и в ковчег не просится, и не отпускает.
Дома толпа праздная, жрущая и притворяющаяся. И все хорошие люди. И всем мучительно. Как разрушить? Кто разрушит? (27.4.1889)
Среди чувства своей собственной мерзости, школы смирения приходит удивление совершенно странное, небывалое:
26 мая [1910] пропустил. Нынче 27 мая. Вчера рано встал. Помню, что дурно вел себя с просителями. Довольно много работал над книжками. Сделал
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!