Я пытаюсь восстановить черты - Антонина Пирожкова
Шрифт:
Интервал:
Я не была на его похоронах, так как узнала о его смерти позже. Юрий Карлович был человеком особенным, каким-то не похожим на других, не грустить о нем невозможно. Рыскинд любил Олешу самозабвенно, и, когда приезжал в Москву, они встречались ежедневно, иногда вместе и работали. Так, они вместе сочинили текст песни моряка к какому-то фильму о морской жизни. Кажется, это была «Поэма о море», снятая на студии Довженко, а режиссером была Ю. И. Солнцева.
Рыскинд работать усидчиво не умел — это замечал еще Бабель и беспокоился по этому поводу. Голова его всегда была полна замыслов, и он строил великое множество планов. А какие он мне пересказывал задуманные им сценарии и пьесы! Но вот членом Союза писателей он не был и вряд ли был даже членом профсоюза. Он жил как птичка.
Однажды я вернулась домой с работы и застала мою маму и Рыскинда в слезах — они слушали пластинку, которую напел когда-то Рыскинд. Он сочинил песню о том, как в каком-то местечке жили две подруги, старые еврейки. У одной был сын, а у другой дочь Анюта. Молодые люди были помолвлены, и мать Анюты приготовила для будущего зятя кожаную куртку и сапоги. А жених, не дожидаясь свадьбы, однажды украл эти вещи, предназначенные для него же, и ушел в них на фронт, чтобы воевать против интервентов за власть Советов. Война кончилась, обе старушки сидят на скамеечке возле дома и смотрят на шлях. Много прошло людей по шляху в кожаных куртках и сапогах, а милого вора всё нет. Песня была на еврейском языке, необыкновенно трогательная и печальная. Моя русская мама, выросшая в еврейском местечке Любавичи и понимавшая идиш, плакала, когда ее слушала, и Вениамин Наумович плакал вместе с ней.
Он принес эту песню в какой-то журнал, но ему сказали: «Этот парень — комсомолец, а комсомолец не должен воровать! Не пойдет!» Так формально и бездушно почти всегда относились в редакциях к необыкновенно лиричным и печальным произведениям Рыскинда, будь то песня или рассказ. Он часто писал песни для Руслановой, для Сиди Таль. Сам хорошо пел песни на стихи Беранже, аккомпанируя себе на пианино. Когда он приходил к нам, я всегда просила его исполнить что-нибудь из этих песен, и он сейчас же садился за пианино. Если оставался без денег, то выезжал в провинциальные города Украины или Белоруссии и там выступал с песнями на сценах местных театров или в клубах. После войны с ним всегда был аккордеон, который ему подарили в армии.
С Чехословакией Рыскинд и после войны поддерживал связь, там напечатали многие его рассказы, которые не хотели издавать в СССР. Помню, однажды ему прислали оттуда очень хорошее темно-синее пальто. Он очень им гордился, но редко носил: уж очень не соответствовали этому пальто все другие его вещи — костюм, ботинки.
А однажды пришел к нам и сказал: «Я был в душе, и у меня украли чистую рубашку, а старую я подстелил под ноги, и она грязная». Пиджак на нем был надет на голое тело. Я выстирала его рубашку, она скоро высохла — было лето, погладила, и Вениамин Наумович надел ее. Я поняла, что рассказ его был выдумкой — у него просто не было другой рубашки.
Когда Рыскинд уже после войны приезжал в Москву, он иногда останавливался у нас. Но если задерживался где-нибудь у друзей позже полуночи, то стеснялся приходить поздно, и шел в синагогу или на Центральный телеграф, и там проводил ночь. Утром рано он первым становился в очередь в молочную и уже в восемь утра появлялся у нас с бутылками молока и кефира для Лиды. Так происходило, когда он ночевал в синагоге, которая была довольно близко от нашего дома. Если же ему удобнее было ночевать в здании телеграфа, он поднимался на его ступени и провожавших его друзей радушно приглашал прийти к нему наутро завтракать.
Как-то Рыскинд рассказал мне, что был в гостях у режиссера Пырьева и, напившись, зашел в спальню к Марине Ладыниной, жене Пырьева, увидел на туалетном столике большой флакон французского одеколона и выпил его. В знак протеста против обеспеченных людей, что ли?
Смерть Олеши сильно подкосила Рыскинда. Казалось, без Олеши он не мог существовать: ходил как потерянный, говорил только о нем. Пить водку как будто перестал. И вдруг — инсульт! А после болезни врачи признали размягчение левого полушария мозга и сказали, что процесс необратим. Я навещала Вениамина Наумовича в больнице и затем у его дяди, а через некоторое время узнала, что он переселился снова в Ильинское, где раньше снимал комнату. Понять что-нибудь в этой болезни было нельзя: полная апатия — он целыми днями лежал на кровати не раздеваясь. Однако, когда я приезжала его навестить и мы с ним гуляли или когда он изредка приезжал в Москву ко мне или к Ольге Густавовне, вдове Олеши, в нем можно было еще узнать прежнего Рыскинда. Но уже не по тому потоку остроумия, который был свойственен ему раньше, а по отдельным репликам. Я часто говорила с ним о том, чтобы он написал воспоминания о Бабеле и об Олеше. Он со мной соглашался, обещал написать, но ничего не делал. Пробовала я писать ему письма, чтобы побудить его написать ответ, но он ни разу так и не написал, хотя моим письмам очень радовался.
Когда хозяйка в Ильинском отказалась сдавать ему комнату, которую оплачивали все мы, его друзья, его взял к себе многодетный писатель Ржешевский (кажется, так), живший в Ильинском постоянно. И мы были спокойны за Рыскинда, поскольку все же он был в семье и как-то общался с детьми. Все деньги, которые мы продолжали собирать, складываясь по десять рублей, мы передавали Ржешевскому.
Так прошло несколько лет, но болезнь Рыскинда прогрессировала, и надо было выхлопотать для него пенсию и устроить в дом инвалидов. С этим было немало трудностей, так как у Рыскинда, кроме паспорта и свидетельства о рождении, не было никаких документов: ни трудовой книжки, ни справок, ничего. И если бы не настойчивость писателя и сценариста Иосифа Прута, вряд ли бы что-нибудь вышло. Пенсию дали мизерную, дом инвалидов не из лучших, но большего добиться было невозможно.
Перед отъездом в дом инвалидов, находившийся довольно далеко от Москвы, Рыскинда перевезли из Ильинского к его родной тете Анне Абрамовне на Таганскую площадь. Мы в то время уже переехали на новую квартиру, и дом в Большом Николоворобинском переулке снесли, чтобы на его месте построить многоэтажное здание. Последний раз я виделась с Рыскиндом примерно в 1965 году. Тетя проводила его до метро «Таганская», а я оттуда привезла его к нам на Азовскую улицу. Он был очень грустный, но обрадовался встрече со мной, Лидой и ее мужем. Мы провели с ним целый день, а вечером я отвезла его к Анне Абрамовне, и мы попрощались. Через два дня он уехал в дом инвалидов. От Прута я узнавала о его здоровье, а потом узнала о его смерти от инфаркта, наверное, уже в 1966 году.
Среди друзей Бабеля, продолжавших общаться со мной после его ареста, был и Сергей Михайлович Эйзенштейн. В конце января 1948 года, через несколько дней после своего пятидесятилетия, Эйзенштейн позвонил мне: «Почему Вы меня не поздравили с днем рождения?» — «Сергей Михайлович! Но Вы меня никогда не поздравляете!» Он ответил: «Когда Вам будет пятьдесят, я Вас непременно поздравлю». Через семнадцать дней Эйзенштейн умер.
Летом 1944 года я с великим страхом подала обычное заявление в НКВД с просьбой сообщить о судьбе Бабеля. Со страхом вот почему. От знакомых я узнала, что обычный ответ на такие заявления гласил: «Умер в 1941 г.», «Умер в 1942 году». Какова же была моя радость, когда я получила ответ: «Жив, здоров, содержится в лагерях». Так было и в 1945-м, и в 1946-м. А на запрос в 1947 году мне сообщили: «Жив, здоров, содержится в лагерях. Будет освобожден в 1948 году». Нашей радости не было границ. Мы с мамой решили, что Бабеля освободят раньше, чем истечет срок приговора.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!