Триада: Кружение. Врачебница. Детский сад - Евгений Чепкасов
Шрифт:
Интервал:
Да, тошнехонько: тело застыло в каком-то жутком параличе, намертво стиснутая щепоть не могла разжаться, и неприметно приползло дикое ощущение, будто я душу котенка. Кое-как разлепив пальцы, я понял, что черненький, писклявый, еще слепой котенок – лишь наваждение. Я одолил взгляд так, чтобы видеть злополучную ладонь, и встрепенулся: к указательному пальцу прилип клок черной шерстки. Доказательство кошмара скользнуло по панически дрыгнувшейся ладони и исчезло: это была всего лишь тень. Больше щепоти я не сжимал и, понятное дело, не крестился: стоял, как обгаженный чайками утес, посреди моря кланяющихся голов. Мне было тошнехонько.
Однажды в приходской церкви, где кроме меня в большом каменном храме стояло с пяток человек, священник в черном подряснике читал что-то на солее перед закрытыми Царскими вратами. И вдруг я осознал необычайную его схожесть с огромной замочной скважиной, и уж так понравилось мне это сравнение, так восхитился я его точностью и символичностью, что служба протекла мимо меня, как и теперь. Но почему же тогда я по окончании службы спокойно поцеловал протянутый батюшкой крест? Ведь не стыдно было, не страшно, не совестно, а сейчас мне вынь да положь молитвенный настрой, иначе ни креститься, ни молиться не могу!.. Отчего так?!
На клиросах запели «Иже Херувимы», из Северных врат в Царские перенесли чашу с Дарами, покуда неосвященными, а мое состояние заметно ухудшилось. Казалось бы, после столбняка с черным котенком уж и некуда, но вот – голова внезапно стала какой-то чужой, все ее части начали одновременно ощущаться. Не болеть, а именно ощущаться; к примеру, я почувствовал, что у меня два уха, похожие на большую бледную курагу, размоченную торгашами для увесистости, и этих самых ушей касаются волосы – великое множество волосков. Так же пронзительно я почувствовал веки, щеки, нос, но самым гадким было ощущение мозга: все его многочисленные извилины, толстые и склизкие, проступали так явственно, будто я держал его в ладонях.
И захотелось мне вырваться из тела, в котором так много всего, – вырваться и поползти к выходу, извиваясь между ногами смешных человечков. А тело пусть остается и молится! И непритязательная тошнота принялась подергивать за кадык с изнанки, и взмокло, ослабло в коленных сгибах, и я собрался уходить, негодуя, что из-за малохольства и часа не могу выстоять… Но отзвучало последнее «аллилуиа» ангельской молитвы «Иже Херувимы», и мне внезапно полегчало: никакой сверхчувствительности, никаких бредовых желаний…
«А желание и впрямь бредовое! – мысленно изумился я, решив остаться. – С чего это мне захотелось вырваться из собственного тела и поползти к выходу?» И вдруг проскочила мыслишка: «Может, это и не мне захотелось…» Но я так ее и не понял.
* * *
«Бывает так, что дух бодр, плоть немощна, а у меня немощны и то и другое, удивляться нечему, – разъяснил я себе недавнее. – Но о чем бишь я?..» Припомнив свои мысли до приступа (а вспоминал я тогда про церковь со священником-скважиной), я элегантным узелком связал с их обрывками новую думу. Итак, я всё удивлялся, отчего в тот раз ни о каком молитвенном настрое не помышлял, а спокойнехонько целовал протянутый батюшкой крест. Можно, конечно, ответить, что тогда совесть дремала, нынче же проснулась… Нет, слишком банально. Гораздо интереснее ощущение, будто меня весь день сегодня кто-то ведет…
«Хе, день! – мысленно усмехнулся я, осознав изумленно, что всего-то пара часов прошло, как я из троллейбуса выскочил. – Но всё ж таки ведет, это заметно. Стоп! Поймал, кажется… Такая сверхчувствительность душевная, как только что телесная, – часть какого-то испытания! – вывел я и отчего-то обрадовался. – Ничего, поживем – увидим».
Абсолютно беспричинно радость переродилась в заплесневелую тоску. Ошеломленный этаким чисто истерическим переходом, я сотворил молитву Иисусову и был поддержан распевным священническим басом:
– Заступи, спаси, помилуй и сохрани нас, Боже, Своею благодатию!
«Но нет! – отчаянно думал я. – Я просил и раньше, но Он не миловал, не милует и сейчас… Да и зачем Ему я, зазнавшийся бумагомаратель?! Я бы ни за что такого не помиловал. И если меня кто и вел в церковь, то не иначе как бесенок – чтобы разуверился: пришел, мол, каяться, а сам…»
Я вновь застолбнячился. Опамятовался лишь когда весь храм дружно грянул:
– Верую!..
Я никогда не попадал на первое слово и, как всегда, подхватил со второго:
– Во единого Бога Отца, Вседержителя…
Это было мое любимое место в службе – совместное пение. Оно – что-то вроде лакмусовой бумажки: знает человек Символ веры, – значит, не впервые в церкви, не любопытствующий. Как правило, пели от силы треть прихожан. И вот я среди этой трети чисто вел ворсистым нутряным басом, непредположимым при моей комплекции. Молчаливые окружающие изумленно и порой стыдливо косились на меня; было приятно.
Нынче голос мой изменился: он непослушно вихлялся, стал хрупким и уже с извилистой трещинкой, но вскоре сросся, выправился. Я пел и помаленьку оттаивал, оживал и чувствовал, что действительно верую. Да и естественно: выучив Символ веры, я ни разу не усомнился в нем. Только вот жил я распоследней свиньей, а вера без дел мертва… Но сейчас я пел и ощущал, что это пение – дело, и с каждым словом молитвенный настрой возвращался. Я ликующе пел, заглушая молодого баритонящего священника, который солировал и дирижировал перед предстоящими. К ликованию как-то исподволь подмешалось восхищение собственным голосом. Но я не думал об этом, я беспрестанно крестился, отшвырнув воспоминание о котенке…
Но случилось страшное. От неописуемого восторга я начал петь быстрее и услышал, как остальные голоса потянулись за моим, а священник не сумел перестроиться и замялся. Мигом поняв, что отбил паству, я смолк, молчал и батюшка, а обездоленные голоса начали стихать и разбредаться, но он сразу же подхватил их и благополучно донес до конца.
– Чаю воскресения мертвых и жизни будущаго века. Аминь! – дружно допели все, кроме вашего покорного слуги.
Священник посмотрел на меня. Я глянул на пол. Пол был каменный. Там лежало раздавленным то, о возвращении чего я так молил.
Вероятно, если бы я шел по ледяной реке и угодил в полынью, и долго барахтался, и выбрался на лед, а после от радости начал прыгать и вновь провалился, то я бы чувствовал себя не хуже, чем теперь. Сейчас спасительный лед отступил от меня, я обессилел, и уже стало интересно, что там, в темной глубине. Страх, раскаяние, жалость к себе – ничего этого не появилось: я был пуст. Казалось, стукни кто по мне, я бы гулко зазвучал, как бессодержательные рыцарские доспехи. Разве что тот самый зловещий интерес к темной глубине мог ответно вдарить изнутри сухим мослом.
– Свят, свят, свят Господь Саваоф! Исполнь небо и земля славы Твоея. Осанна в вышних! – донеслось откуда-то мелодичное хоровое пение.
Многократным эхом пение отразилось в моей бездонной пустоте и сплелось с воспоминанием: вот я иду в гору, и бросаю под ноги снежные ягоды, и давлю их, а сам мимовольно думаю: «Осанна! Осанна в вышних!» Тогда я обозвался богохульником и вдарил себе по скуле – правильно, правильно. Ведь это Христу, въехавшему в Иерусалим на осле, бросали на дорогу ветки вайи и пели осанну.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!