Немцы - Александр Терехов
Шрифт:
Интервал:
— Эбергард, — с такой задушевностью Павел Валентинович только отпрашивался с половины пятницы доставить своих на дачу, — какой-то странный, очень неприятный подходил на стоянке. Не особо русский. Ко мне: ты пресс-центр возишь? Я говорю: я работаю по договору, вожу оргуправление. Он: а кто Эбергарда возит? Тоже какая-то «тойота». Я говорю: не знаю, я недавно, в основном по выборам, — дал возможность Эбергарду как-то объяснить или уточнить: какой из себя, но не дождался. — Не понравился он мне. Правильно я ответил?
— Ну да, в общем… — пришлось добавить: — Спасибо, Павел Валентинович, — машины слева, машины справа, оборачиваться он постеснялся, тяжесть, что вез домой, стала весомей и ледяней, справа в машине женщина, справа спокойно, слева — машины обгоняли, менялись, — я здесь выйду. Завтра давайте к девяти тридцати… Помните, мы ездили в Николо-Холмский переулок?
— К другу вашему? Фрицу?
— Да, туда подъезжайте. Пачки с бумагой у вас в багажнике? — Из автомобильного тепла и быстро (оправданно — холодно же, он без шапки) завернул за остановку, но тропинка не там, почему он решил, там тропинки не пробили; полез на сугроб и дальше по укрытому снегом газону — один, поперек неизменного, ежедневного движения жизни не выделяющихся и не желающих многого людей, обошел рынок и двинулся к подъезду по обледеневшим мосткам между забором «Румынского дома» и металлической сеткой, ограждавшей строительство паркинга, — никогда отсюда не ходил… Всё, впереди там — черный и неподвижный, бритый лоб, — так Эбергард и представлял, — толстая шея, в легкой курточке, расставив ноги для прочности, у его подъезда, остальные в машине; пройти мимо? — упустил, вот он, Эбергард, виден уже, развернуться и побежать — куда? — он и шел дальше, закачавшись, так подкашивались занывшие от страха ноги, потерявшие какие-то важные мускулы и жилы; вытащил из кармана руки, как солдат, завидевший издали что-то похожее на офицерскую фуражку и шинельный цвет, правой сжал телефон, как знак отличия высшей расы, — есть кому позвонить; и понял: нет, так он не сумеет жить, не сможет долго, в чужой власти, в ничтожестве, в отсутствии… Меж ног человека-господина, ждущего Эбергарда, скользнула пушистая белая собачка, покрутилась и встала, господин нагнулся:
— Нагулялась, всё? Замерзла? Домой? — и выпустил из кулака поводок, обмяк, мускулы сменил добродушный жир, у него же мягкое, слабое лицо, у тех — не такие! Выросший, превосходящий встречных Эбергард легким, непричастным шагом обогнул незначительного человека — Эбергарду нет нужды выгуливать собак, его возит машина, здесь, в панельном, он строго временно, у него отделанная квартира в бизнес-классе, здороваться не с кем; в лифте спокойно решил: всё, поговорит с Романом, и как поговорит — тоже решил; Улрике устала, хотела спать или обижалась на что-то; всё это потом, отрегулируем, деньги, подарки, поездки, он сейчас не про Улрике, не видел ее, чистые рубашки — вот что от нее нужно сейчас; измучена ожиданием родов, родится девочка — отвлечется.
— Забыла сказать, — уже легла, но вернулась на кухню, где он изучал телевизионный пульт, думая свое, — тебя из префектуры искали.
— Звонили на домашний? — включил телевизор, чуя: запылало, потяжелело лицо. — Что сказали?
— Соседка видела: возле корпуса три, за рынком, ходил какой-то парень и спрашивал: где живет Эбергард из префектуры? Курьер, пакет какой-то привез. Она говорит: ваш муж вроде Эбергард, а где работает, откуда мне знать? Хотела вернуться, парню сказать, но сумка тяжелая с картошкой. Сколько раз ей рассказывала: где работаешь, как познакомились — ничего не помнит!
Как только ушла, пошумела в душевой, костным хрустом закрылась дверь в спальню, свет погас, — мигнул и занавесился серой пылью телевизор; прошло еще время, и Эбергард закрыл глаза и ладонь положил на брови: сейчас скажет им; и открыл глаза: когда человек говорит в телефон, он не видит, вернее, то, что видит, — перестает сознавать; видит отвечающие и спрашивающие голоса, да еще свой голос, бубнящий под черепной костью; голоса, шорохи связи, преодоленные географические расстояния слепят, хоть глаза остаются открытыми, когда говоришь в телефон; закончишь и — зрение возвращается, человек вспоминает, где он, и понимает, что же на самом деле должен был говорить и как; вот сейчас главное — ему не ослепнуть, чтобы не пролаяли ответно, не подпустить голоса диких к себе; вот, как всегда, подтянул бумагу — напишет важное слово и будет его непрерывно видеть, слово удержит его, оставит здесь. Написал «Эрна». Но испугался и зачеркнул, уж слишком… Вдруг увидят, поймут; для надежности перевернул листок; написать «аукцион»? — хватит букв? Написал «я». Посмотрел: устоит? Переправил на «Я», и пожирней, усилил, буду видеть. Стер непрочитанные три сообщения от адвоката, позвонил Роману, «Быдлу-2», с каждым ударяющим гудком всматриваясь в свою главную букву — якорь.
— Извините за поздний звонок.
— Ты очень опоздал! Скоро встретимся.
— Роман, — Эбергард смотрел на букву «Я», может быть, Эрна пойдет с ним на крестный ход, через недели три начнет подтаивать снег посреди дня, пройдут годы и вообще всё другое наступит, — выслушайте мое предложение. Я хочу вам помочь. Ситуация с аукционом вам понятна? Пришли те, кто не должен прийти, от мамы с папой — они играют не по правилам, им так можно. Свое вы должны вернуть — я на вашей стороне, хотя я — никто, технический исполнитель, взял — отнес.
— Говори. Я не один тебя слушаю. Мои партнеры хотят с тобой познакомиться.
— Я защищал ваш интерес, меня уволили за это. Но я помогу: ваш взнос попилили первый заместитель префекта Хассо и советник префекта Евгений Кристианович Сидоров. Я дам их телефоны, домашние адреса, номера машин. Знаю, где работает жена Хассо, где учатся дети. Что-то частично знаю про его недвижимость, в восемь утра всё вам вышлю. У меня вашего нет, — всё-таки не удержал, запеклись глаза жарким, и пропало «я», но опомнился: «я»; слышно — Роману кто-то говорит, не один человек, довольная интонация; вдруг ему показалось, к Роману голоса эти не относятся, потому что Роман тихо-тихо, будто таясь от этих голосов или кого-то еще, в глубь головы сказал из опасности близи:
— Соскочить хочешь, сучонок. Еще нас развести? Мы их не знаем. Мы с тобой говорили. Ты как говорил? «Я отвечаю» говорил? Ответишь. К тебе уже едут люди!
— Я уже заявил в милицию по факту угроз… — разумно начал он, но Роман отключил телефон. Эбергард повторил про себя: что следовало за чем, да, нормально, доволен собой, вдруг — всё обезумело, словно кто-то встряхнул его вместе с домом, всё рассыпалось; погасил свет, подумай, но прежде — прокрался к входной двери, Улрике забывает на нижнем замке докрутить оборот, и — в глазок — округлый мир пятнистого кафеля и мышиных ступеней — здесь он поселился, здесь и придется выживать; выдернул из розетки городской телефон; из окна кухни (возле соседнего подъезда джип не гасил фар, ходят люди, два — от подъезда к подъезду, не торопясь, одеты тепло, еще паркуется машина) не угадаешь. Не сейчас, так чувствовал он: то, что ждал (всё что угодно…), если и произойдет, то ночью, много позже, в страшные часы, когда умирают люди и дежурной бригаде в реанимации лень вскакивать на угасающие шевеления; подумать есть время, но думать не мог; кончился он, сделал всё намеченное, но ничего вокруг не сделалось и не ослабло, не принято в расчет, не мог даже надеяться, что попозже сделается и они передумают, отъедут, или утром кошмарное всё покажется не таким… мыслей нет, так, возня в изгрызенной трухе, уже пройденные червями пустоты, обнимавшее каменное то, что может потрогать каждый: он должен. Вот всё, что понимает он остатками своей настоящей, не изжитой еще сути, человекоподобного облика, и «думаньем» не изменишь: должен, взял чужое, неважно у кого, и единственный человек, который сказал бы «нет, не так» после рассказа в подробностях, была его мама, но и она бы, отрицая, понимала — «да»; попал под какой-то забытый, но действующий в несчастных местах, в несчастное время и для несчастных устаревший закон, отмененный жизнью, русскими людьми, понятиями! — под закон угодил, и отзывалась в нем правота этого закона, что-то такое, что откликается внутри смутным, болезненным шевелением, когда он вспоминает детство, — воспоминание, то, что окликает его и не перестанет с надеждой окликать, даже когда отвечать уже будет нечему в неком… всё, что останется от него лично, вот это — «а себя помнишь?». Должен — давило больше, чем страх унижения, «осложнений», неведомого, «проблем», «вопросов», того, что могло произойти с ним, с Улрике (он налегал изо всех сил на дверь, за которой стояло «…и с Эрной» — кратчайший путь для решения с ним любых вопросов); а вернее — страх и осознание долга сливались в подавляющее что-то так, что Эбергард — вот сейчас, вот сейчас — услышал, что стонет… Молчи! — не напугать Улрике — невыносимо; что сказать, когда Улрике: почему ты не идешь? Почему сидишь в темноте? Скажет «нам страшно», она начинала утверждать за себя и за ребенка. Забылся, упустил истекающую минуту и увидел со стороны, как его втягивает в себя пасмурное полотно, похожее на кинохроникальный дирижабль, — надувается серое, слоновое, безголовое, дынно-потресканное и заслоняет такое же серое, но и черное с синевой небо, и лодка в сетях болтается под оторвавшимся от гнилых подсолнухов брюхом.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!