Постмодерн в раю. О творчестве Ольги Седаковой - Ксения Голубович
Шрифт:
Интервал:
И если мы помним, чем заканчивается сама колыбельная — островом, морем, „сестрами“, то мы заметим, что слово „край“ — это опять двойным образом звучащее слово. И трагически — как предел и как „край“ — пространство и простор отпускающие внутрь себя, в сон. Бродский помещается внутрь этой струны, внутрь вытянутой вверх звучащей линии, даже графически выглядящей как граница, „край“, который звучит всеми своими обертонами. Но сильнее всего — как „Ныне отпущаеши раба Твоего“ — фраза, которую слепой старец Симеон произносит в момент встречи с Христом, когда ему положили Христа на руки, дали подержать. Когда младенец становится и краем жизни старца, и тем будущим, огромным, за которое ему дают подержаться, как за край собственной жизни, успеть за тем расширяющим „да“, что уже после нее. Вспомним, что дальше „край“ становится местом свидания с Христом тех, кто его не знал, не мог знать, но не мог не просить о помощи: „И куда ни приходил Он, в селения ли, в города ли, в деревни ли, клали больных на открытых местах и просили Его, чтобы им прикоснуться хотя к краю одежды Его; и которые прикасались к Нему, исцелялись“ (Мк 6,56).
Напомним еще, что у иудеев край одежды украшался специальными кистями, чтобы напоминать о Законе Божьем. То есть край одежды — это последнее место, или самое близкое место, где Бог „спускаясь, нисходя к нам“ говорит с нами, говорит с землей. И если мы вспомним фольклор со всеми его украшенными краями одежды как оберегами для важных частей тела, мы соберем еще и колыбельный звук стихотворения. А если вспомним гипертекст Седаковой, когда в „Тристане и Изольде“ (см. разбор выше) о поэтической речи говорилось, что она — „одежды уходящий край“, то есть она такова, что вечно скользит и от самого поэта прочь и в ней слышится тот самый отзвук, который один из талантливейших поэтов-саморазрушителей называл „память о рае“ (Леонид Аронзон). „Край“ — место самого поэта. И Бродский, который тоже дошел до конца, до последних звуков, получает прямое обетование, даже большее, чем Муза Победа в конце „Элегии осенней воды“. Бродскому даруется не „победа“, ему даруется „край“. И в этом слове — своя драма. Оно бывает пугающе узко (дойти до „края“), но там же, на краю, вдруг становися огромным — означает простор, страну, местность, подступающую к человеку как к месту свидания, и сам человек становится „краем“ для такого простора. Иными словами „край“ становится значком „/“, звучащим, как струна. И если в практиках постмодерна мы видим запрет на проникновение „внутрь“ этого значка, то у Ольги Седаковой он есть то, что звучит. Он расслышан, он — музыка. Он — место встречи человека и чего-то гораздо большего, чем он.
Логик-мистик Людвиг Витгенштейн говорит о том, что край языка, проявляет себя либо в тавтологии, либо в противоречии, и это показывает саму мистическую природу того, что мы не можем назвать внутри языка, но что действует на него извне, чем он пользуется, но в себе не содержит, к чему прикасается в самых оголенных своих местах — а именно высшие вещи, вещи этики — Добро, Милость и Щедрость, все ценности, которые находятся вне языка. Витгенштейн обожал Толстого потому, что считал, что в самом строении его фраз, в самом типе его письма сразу все видно. И ничего не называется, а все как будто показывается. Великое в них видно. Видимо, поэтому великая работа в языке имеет отношение к самой нашей способности любить, миловать, прощать, собственно, быть человеком. И да, она не может это делать долго… Только пока длятся микродвижения музыки языка. Только пока говорит поэт и звучит его отзвук. Пока длится объятие.
И теперь мы можем шире ответить на вопрос о поздней поэзии Ольги Седаковой, о „ненужности ничего“, что стало нашим вдохновением для этой части эссе. Перед нами именно такие вещи, которые обозначают край. Она берется за вещи, которые обозначают пределы нашего языка, и одновременно все эти вещи — после поэзии, они не носят личного и индивидуального характера. Овеянные смиренной прозой, они лишены всякого пьедестала, всякой возвышенности — как и подобает великим вещам, которые и безличны, и смиренны, которые звучат сами собой. Это и правда самые последние вещи, потому что они слишком простые, чтобы мы имели смирение их принять…
17В какой-то момент Ольга Седакова скажет, что из всех элементов самым поздним и ранее ей неизвестным у нее будет земля — воздух, огонь, вода насыщают ранние стихи. В них есть и активность, и звон, и языковая игра. По сравнению с поздними — ранние богаты, в них огромное разнообразие. Поздние — куда скуднее. И при этом каждый шаг стал огромным. Почти поэмой. Он стал шагами земли. Ведь земля и есть самое страшное место в мире именно в силу того, что никто не хотел бы оказаться на ее месте, потому что ее легче всего отринуть, не заметить, не поблагодарить, обидеть и убить, она не ничто, но… „ничтожество“. Она наш прямо у ворот лежащий „Лазарь“ — убитая, заплеванная, в рубцах и ранах:
И кто тебе ответит в этой юдоли, простое величье души? величие поля, которое ни перед набегом, ни перед плугом не подумает защищать себя: друг за другом все они, кто обирает, топчет, кто вонзает лемех в грудь, как сновиденье за сновиденьем, исчезают где-нибудь вдали, в океане, где все, как птицы, схожи. И земля не глядя видит и говорит: — Прости ему, Боже! — („Земля“)Но разве не в такой же отверженности срав-нима
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!