Зрелость - Симона де Бовуар
Шрифт:
Интервал:
18 октября.
Еду за своей сестрой на Аустерлицкий вокзал; вокзал мрачен; много солдат; им преграждает дорогу полицейский, требуя их увольнительные. Я веду Пупетту в «Мильк-Бар». Она рассказывает мне, что в Сен-Жермен-ле-Белль уже шесть недель, как ждут беженцев из Гаггенау, и глашатай с барабаном кричит на улицах: «Не забывайте, что эльзасцы — это все-таки французы».
Письмо от Сартра, в котором он на шифрованном языке сообщает мне, что находится в Брюмате.
21 октября.
Этим вечером я со своей сестрой и Ольгой иду в «Жокей», там пусто. Зал очень красивый, больше, чем раньше, с теми же киноафишами на стенах, но теперь чистых, и танцплощадкой посередине. Возле пианино рыжая певица репетирует свои песни. Подходит хозяин, чтобы сообщить, что начиная с понедельника вводятся ужины с песнями за 25 франков; теперь ужинают во всех кабаре, таково нововведение. Он объясняет, что обустроил зал по примеру танцевальных заведений Севильи. Мне вспоминается одно таковое в Аламеде. Какая перемена для Испании, для нас! Впервые течение времени мне представляется историческим и бесповоротным. Народ понемногу прибывает: пары средних лет, военные в темно-синем и без регистрационного номера. Рыжая поет. Никто не танцует, из-за войны. В одиннадцать часов раздается звонок, и оркестр играет отбой. На тротуаре люди застыли в нерешительности. Я до половины второго утра читаю «Испанское завещание» Кёстлера. В половине второго громкие крики, кто-то бежит по лестнице, вопит женщина. Я приоткрываю дверь, но у женщины такой акцент, что понять из ее слов ничего нельзя. Я думаю, что это прекрасная белокурая норвежка, наверное, она хочет уехать. «Подлец! Подлец!» — кричит она. Поднялась хозяйка и вполголоса читает ей мораль.
23 октября.
Новые попытки получить пропуск. Я отношу свои документы в полицейский участок XV округа, там мой след не обнаружат.
В девять часов вместе с моей сестрой и Жеже идем к Аньес Капри. Во всем чувствуется небрежность, это как в театре без освещения на вечерней репетиции. За одним столиком — Капри в белой меховой накидке, Соня в черных мехах с Мари-Элен и Жерменой Монтеро в забавной шляпке с красной вуалеткой. Деньо, один из бывших музыкантов, в смокинге, ужинает. Ледюк, в смокинге, подает. За другим столиком Тони с прелестной незнакомкой. Две неизвестные элегантные пары. Деньо поет «Торговку фиалками», слишком просто, и меня это раздражает. Капри очаровательна в черном с золотом платье, в черных туфлях с золоченой платформой высотой в три ладони; многие из ее песен под запретом, но осталось немало превосходных.
Говорят, до весны на французском фронте ничего не произойдет. Рассказывают о десятидневных увольнительных раз в четыре месяца.
25 октября.
Ольга довольна, поскольку курсы в «Ателье», возможно, возобновятся. Она хочет купить себе пальто на бульваре Сен-Жермен, но то, которое она выбрала, оказалось солдатской шинелью, и продавщица смеется над нами. Из Бёзвиля приехала ее сестра и остановилась в нашем отеле.
Вечером в кино фильм «Кнок». Фернан говорит, что в газетах много небылиц и что война будет долгой. Я больше не реагирую на все эти предсказания. Я работаю над своим романом, веду уроки и живу в каком-то отупении: будущее не просматривается.
27 октября.
Ежедневно по два раза в день директриса лицея Фенелон распространяет бумаги, в которых указываются волонтеры, помощники преподавателей, которые должны закрыть окна в случае тревоги и т. п.
Диктатор Сан-Доминго готов вроде бы принять у себя сто тысяч беженцев и нуждается в интеллектуалах. Фернан и Стефа собираются уехать туда. Мы обсуждаем листовку за «немедленный мир», которую подписали Жионо, Ален, Деа. Теперь, когда их добрые намерения оказались обмануты, они все протестуют. «Увидев слово “мир”, я подписал, не прочитав остального», будто бы сказал Ален.
29 октября.
В отеле, в седьмом номере, живет венка-гермафродит, гражданское состояние у нее мужское, и притом груди, пол женский, но и мужской тоже, борода и волосы на груди. В счастливые времена доктора Хиршфельда она была знаменита в Вене; после аншлюса, рассказывает она, ей пришлось покинуть родину, так как Гитлер заявил: «Такие люди мне здесь не нужны!» У нее куча сентиментальных горестей, поскольку она любит только настоящих мужчин, а сама нравится лишь педерастам. Есть у нее и более серьезные неприятности: Германия требует ее как солдата, а во Франции ее поместили в концентрационный лагерь; когда же она разделась, то там с ужасом обнаружили, что это женщина. Она все время плачет. Что же касается норвежки, кричавшей той ночью, то она пьяница, и когда слишком много выпьет, ее мужчина, чтобы успокоить, бьет ее.
30 октября.
Лиза провожает меня в участок. Я жду немного, и, когда называю свое имя, вид у служащего многообещающий. У меня есть пропуск! Я страшно обрадовалась. Он действителен до понедельника. Я должна остановиться в Нанси, и это будет целых пять дней, если врач вовремя даст мне свидетельство о временной нетрудоспособности. Я делаю необходимые покупки, провожу уроки и возвращаюсь, чтобы лечь в постель и вызвать доктора. Читая, я жду до половины девятого, у меня такое ощущение, будто я действительно больна. Он приходит: откинутые назад седеющие волосы, черепаховые очки, надлежащий вид. Он ощупывает меня, и увы! Находит обыкновенную ломоту. Он спрашивает меня в точности в духе Кнока: «Вы не карабкались по гладкой веревке? Не поднимали тяжелого чемодана? Очень странно». И еще с проницательным видом спрашивает: «У вас не бывает иногда ощущения, что вы садитесь на камень?» Тем не менее он идет за инструментами, чтобы удостовериться в отсутствии у меня аппендицита. Он берет у меня из пальца кровь и разводит ее в зеленой жидкости. Обнаруживает 11 000 лейкоцитов, это чересчур много, но для острого аппендицита недостаточно. Он выслушивает меня и с ученым видом рассказывает о воздействии холода на ноги, подняв брючину, чтобы показать свои длинные кальсоны; и еще говорит о кишечной петле у негров и эскимосов. «Когда негр выходит из своей хижины и ставит ногу на мокрую траву, он сразу ощущает кишечный рефлекс», — уточняет он. Наконец он подписывает мое свидетельство и жалует мне освобождение до следующего понедельника. Я быстро встаю и собираю чемодан.
31 октября.
Половина седьмого. «Дом», «Ротонда» едва пробуждаются. Восточный вокзал, я сажусь на тот же самый поезд, на котором два месяца назад уехал Сартр, на том же перроне. В поезде полно солдат. У моего соседа пальцы, как лошадиное копыто, лицо красное, дурацкое; остальные — довольно живые крестьяне, возвращающиеся из сельскохозяйственного отпуска; они играют в белот, разговаривают мало. Я говорю себе, что скоро они погибнут, и в то же время не могу в это поверить, все по-прежнему похоже на маневры, мнимую войну. Сельская местность затоплена; это выглядит поэтично и катастрофично — леса и изгороди, выступающие из огромных озер.
Я прибываю в Нанси в час пополудни. Никто даже не спрашивает у меня пропуска. Я иду по большой улице с чемоданчиком в руках. Мертвое молчание; лавки живут, кондитерские забиты конфетами, карамелью больших размеров, на вид свежайшей, но никого не видно, можно подумать, что город эвакуирован, на меня это произвело сильное впечатление. Выхожу на площадь Станислава, которая после прочтения «Лишенных почвы» Барреса всегда казалась мне такой привлекательной из-за своих таинственных позолоченных ворот; средь этого внушительного безмолвия она очень красива, пустынная под голубыми небесами, с рыжей листвой парка на заднем плане. Иду до другой площади, в штаб-квартиру, откуда меня посылают в жандармерию, которая еще закрыта. Решаю пойти сначала позавтракать и пересекаю парк, огромный, роскошно рыжий. Внезапно раздается пронзительный звук сирен; люди не паникуют, напротив, их стало гораздо больше, чем только что; я думаю, что речь идет о каком-нибудь учении, к которому нантийцы привыкли, и все-таки меня это немного удивляет. Наконец я понимаю: я приехала в самый разгар тревоги, а теперь дали отбой. В городе полно народа. Я нахожу главную улицу с магазинами, кинотеатрами, ресторанами; это напоминает Страсбург, только не так красиво; почти все дома обнесены деревянными изгородями: город кажется огромным лагерем. Какой-то человек кричит мне: «Когда я увидел вас, мне показалось, что я все еще на бульварах». Это из-за желтого тюрбана, высоких каблуков и сережек. Позавтракав в дешевом ресторане, я возвращаюсь в жандармерию. Там страшная сутолока, наступают друг другу на ноги, одна женщина застонала: у нее флебит; другая в слезах: она только что узнала о смерти своего ребенка. Пропуск в Мюлуз никому не выдают, приказ генерала. Все говорят по-немецки, даже солдаты. Через полчаса я оказалась в первом ряду; у меня берут мой документ, человек кивает головой, читая «Брюмат», и идет к лейтенанту, я бросаюсь вслед за ним. Лейтенант смотрит на меня через очки: «Это не для того, чтобы встретиться с приятелем?» — «О! Нет!» — как можно искреннее отвечаю я. Он дает мне двадцать четыре часа. Разочарованная, я ухожу в растерянности; только двадцать четыре часа… Смогут ли мне продлить пропуск? С грустью иду прогуляться вдоль каналов.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!