Зубр - Даниил Александрович Гранин
Шрифт:
Интервал:
…Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Суд, творимый им, был строже иных судов – потому что он судил себя на основании документов и фактов, проводя всякий раз тщательное расследование.
При таком суде некоторые события получали неожиданное оправдание, а злодеи и обидчики оказывались благодетелями.
– Хвала мудрому начальству, – восклицал Любищев, – приостановившему мне возможный путь к яркой карьере!
Не нам понять высоких мер,
Творцом внушаемых вельможам!
Под личиной смешка он и в самом деле был доволен, что так все сложилось. Он умел использовать себе на пользу не только отбросы времени, а и подножки судьбы. Куда бы его ни посылали, где бы он ни жил – он жил полноценно, все с тем же крайним напряжением. Провинция? Тем лучше, больше времени работать, думать: спокойнее, тише, здоровее… В любом положении он отыскивал преимущества. Не мирился, не ждал милости – вся его Система была призывом к повышению человеческой активности.
Есть такие натуры: там, где они находятся, там – центр мира, там проходит земная ось. То, что они делают, и есть самое наиважнейшее, самое необходимое.
Пять с половиной часов в день чистого труда. Круглый год! Это ли не достижение! Это вам не жук на палочке!
…Что это – упоение собой? Эгоизм? Нет, нет, это счастье осуществления самого себя. А человек, который осуществляет себя и живет в этом смысле для себя, приносит наибольшую пользу… В этом была требовательность к себе – не к другим, это мы умеем, а прежде всего – к самому себе. В какой-то мере и то, что он писал, он как бы писал для себя, соотносил написанное с собою. Большая часть разного рода сочинений пишется ведь для других. Трудятся, чтобы учить других, а не для того, чтобы познать себя и внутренне просветиться самим. Я знал авторов, которые из написанного ими не делали никаких для себя выводов: то, на чем они настаивали, никакого отношения к ним самим не имело. Единственное – когда книга встречала возражения, они бросались защищать ее. Воспитывать – других, заставлять мыслить – других, призывать к добродетелям – других… Автор же при этом никак не обращает на себя свои рассуждения, он считает себя вправе как бы самоотделиться; важно, что мысли его полезны, он отвечает за их правильность, а не за их соответствие с его жизнью. Соответствует или не соответствует – неважно, никому нет до этого дела, важно, чтобы было талантливо. Вокруг этого все и вертится (в лучшем случае!) – талантливо или не талантливо. А что сам талант при этом исповедует, какова лично его этика, следует ли он тому, к чему призывает, – это считается второстепенным делом.
До поры до времени.
Пока не встретится человек, у которого требования к другим и требования к себе совпадают. И тогда сразу чувствуется преимущество цельности. Вот почему мы так радуемся, видя среди ученых, философов, писателей, среди мыслителей, учащих жить, – примеры высокой морали. Особенно богата этим история русской интеллигенции – тот же Владимир Вернадский, и Лев Толстой, и Владимир Короленко, и Николай Вавилов, и Василий Сухомлинский, и Игорь Тамм…
С совершенно особым чувством читается книга Альберта Швейцера «Культура и этика» – именно потому, что Швейцер подвигом всей своей жизни заработал право обращаться к нашим душам.
Таланту мы готовы многое прощать.
Александр Любищев принадлежал тем талантам, которые не желали пользоваться льготами и снисхождением. Его дневники, его письма – летопись духовной работы, которую вел этот человек больше чем полвека над формированием своей личности.
Такая работа многим казалась ненужной, даже раздражала. Было так удобно считать, что среда, общество, в первую очередь, воздействуют на человека, что обязанность общества – работать над личностью, заставлять ее становиться лучше, требовать от нее и т. п.
Любищев требовал от себя сам, сам себя контролировал, сам за собой следил, сам перед собой отчитывался.
Перед собой ли? Только ли перед собой? Снова и снова я пробовал объяснить чувство, которое владело им. Скорее всего, это ощущение бесценности дарованной жизни, которая не просто – единственная и неповторимая, но и каждый день которой наделен той же единственностью и неповторимостью.
Как ни странно, но его рационализм рождал энтузиазм, от его методичности возникало каждодневное удивление перед чудом жизни. Его Система как бы обновляла эту чудность, не давала к ней привыкнуть.
Большая часть людей не пробует выйти за пределы своих возможностей; за свою жизнь они так и не пробуют узнать, на что они способны и на что – не способны. Они не знают, что им не под силу. Печальнее всего эта благоразумность в науке. Ученый, который выбирает себе задачи по силам, достигает почета и солидной репутации. Он не совершал ошибок. Списки его работ безупречны, никто их не опровергал, они всегда были результативны. Если он брался за дело, он доводил его до конца. Но где-то там, за чертой этого длинного списка его печатных работ, начинается ненаписанное, несделанное – вот там, среди несовершенных ошибок, избегнутого риска и даже позора, таились, может быть, действительно великие открытия. И уж наверняка – открытие самого себя. Обидно прожить жизнь, не узнав себя – человека, который был тебе вроде ближе всех и которого ты так любил…
В этом смысле Любищев изведал себя. Он мерил не задачи по своим силам, а свои силы по задачам. Лучше иметь духовный долг, считал он, чем сохранять душевную безопасность.
У Демокрита есть выражение: «не поступок как таковой, а намерения определяют нравственный характер». Раньше я не понимал этой мысли. И не принимал.
Любищев многое не успел – не получилось, но для меня было важно, что он хотел, его намерения: из них возникало душевное притяжение его личности.
Через свою Систему он изучал себя, испытывал: сколько он может писать, читать, слушать, работать, размышлять? Сколько и как? Не перегружал себя, не взваливал не по силам; он шел
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!