📚 Hub Books: Онлайн-чтение книгКлассикаПолное собрание рассказов - Владимир Владимирович Набоков

Полное собрание рассказов - Владимир Владимирович Набоков

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 120 121 122 123 124 125 126 127 128 ... 230
Перейти на страницу:
теперь в Праге случилось: разрыв сердца на улице. А как он был счастлив получить должность в этой самой Праге, как сиял… Помню с живостью необыкновенной, как мы провожали его. Подумайте – человек получил возможность читать лекции о своем любимом предмете! Он оставил мне ворох старых журналов (ничто так не стареет и не пылится, как советский журнал), башмачные колодки (колодкам было суждено преследовать меня) и новенькое самопишущее перо (на память). Очень он пекся обо мне, уезжая, – и я знаю, что потом, когда переписка наша как‐то увяла и прекратилась и жизнь моя провалилась опять в темноту – в орущую тысячами голосов темноту, из которой вряд ли удастся мне вырваться, – знаю, говорю, что Л. И. много думал обо мне, расспрашивал кое‐кого, пытался косвенно помочь… Был великолепный летний день, когда он уезжал; у некоторых из провожавших глаза упорно наполнялись влагой; близорукая еврейская барышня в белых перчатках, с лорнетом, притащила целый сноп маков и васильков; Л. И. неумело их нюхал и улыбался. Думал ли я, что вижу его в последний раз?

Конечно, думал. Именно так и думал: вот я вижу тебя в последний раз, ибо я думаю так всегда и обо всем, обо всех. Моя жизнь – сплошное прощание с предметами и людьми, часто не обращающими никакого внимания на мой горький, безумный, мгновенный привет.

Красавица

Ольга Алексеевна, о которой сейчас будет речь, родилась в 1900 году в богатой, беспечной дворянской семье. Бледная девочка в белой матроске, с косым пробором в каштановых волосах и такими веселыми глазами, что ее все целовали в глаза, она с детства слыла красавицей: чистота профиля, выражение сложенных губ, шелковистость косы, доходившей до спинной впадинки, – все это и в самом деле было очаровательно.

Нарядно, покойно и весело, как исстари у нас повелось, прошло это детство: луч усадебного солнца на обложке «Bibliothèque Rose», классический иней петербургских скверов. Запас таких воспоминаний и составил то единственное приданое, которое оказалось у нее по выходе из России весной 1919 года. Все было в полном согласии с эпохой: мать умерла от тифа, брата расстреляли, – готовые формулы, конечно, надоевший говорок, – а ведь все это было, было, иначе не скажешь, – нечего нос воротить.

Итак, в 1919 году перед нами взрослая барышня, с большим бледным лицом, перестаравшимся в смысле правильности, но все‐таки очень красивым; высокого роста, с мягкой грудью, всегда в черном джампере; шарф вокруг белой шеи и английская папироса в тонкоперстой руке с выдающейся косточкой на запястье.

А была в ее жизни пора, – на исходе шестнадцатого года, что ли, – когда, летом, в дачном месте близ имения не было гимназиста, который не собирался бы из‐за нее стреляться, не было студента, который… Одним словом: особенное обаяние, которое, продержись оно еще некоторое время, натворило бы… нанесло бы… Но как‐то ничего из этого не вышло, – все было как‐то не так, зря: цветы, которые лень поставить в воду; прогулки в сумерки то с этим, то с тем; тупики поцелуев.

Она свободно говорила по‐французски, произнося «жанс», «ау»; наивно переводя «грабежи» словом «grabuges»[48]; употребляя какие‐то старосветские речения, застрявшие в старых русских семьях; но очень убедительно картавя – хотя во Франции не бывала никогда. Над комодом в ее берлинской комнате была пришпилена булавкой с головкой под бирюзу открытка – серовский портрет Государя. Она была набожна, но, случалось, и в церкви находил на нее смехотун. С жуткой легкостью, свойственной всем русским барышням ее поколения, она писала – патриотические, шуточные, какие угодно – стихи.

Лет шесть, то есть до 1926 года, она проживала в пансионе на Аугсбургерштрассе (там, где часы) вместе со своим отцом, плечистым, бровастым, желтоусым стариком, на тонких ногах в узеньких брючках. Он служил в каком‐то оптимистическом предприятии; славился порядочностью, добротой; был не дурак выпить.

У Ольги Алексеевны набралось довольно много знакомых, все русская молодежь. Завелся особый лихой тончик. «Пошли в кинемоньку». «Вчера ходили в дилю»[49]. Был спрос на всяческие присловицы, прибаутки, подражания подражаниям. «Не котлеты, а мрак». «Кого‐то нет, кого‐то жаль…» (Или – сдавленным голосом, с надсадом: «Гас-спада офицеры…»)

У Зотовых в жарко натопленных комнатах она лениво танцевала фокстрот под граммофон, передвигая не без изящества длинную ляжку, держа на отлете докуренную папиросу, и когда глазами находила вращавшуюся от музыки пепельницу, совала туда окурок, не останавливаясь. Как прелестно, как многозначительно, бывало, поднимала она к губам бокал, за тайное здоровье третьего лица, – сквозь ресницы глядя на доверившегося ей. Как любила в углу на диване обсуждать с тем или с другим чьи‐нибудь сердечные обстоятельства, колебание шансов, вероятность объяснения, – и все это полусловами, и как сочувственно при этом улыбались ее чистые глаза, широко раскрытые, с едва заметными веснушками на тонкой сизоватой коже под ними и вокруг них… Однако в нее самое никто не влюблялся, и потому запомнился хам, который на благотворительном балу залапал ее, и плакал у нее на голом плече, и был вызван на дуэль маленьким бароном Р., но отказался драться. Кстати, слово «хам» Ольга Алексеевна употребляла очень часто и по всякому поводу. «Хамы», – грудью выпевала она, лениво и ласково, «Какой хам…», «Это же хамы…».

Но вот жизнь потемнела; что‐то кончилось, уже вставали, чтобы уходить… Как скоро! Отец умер; она переехала на другую улицу; перестала бывать у знакомых; вязала шапочки и давала дешевые уроки французского языка в каком‐то дамском клубе; так дотянула до тридцати лет.

Это была теперь все та же красавица с очаровательным разрезом широко расставленных глаз и той редчайшей линией губ, в которой как бы уже заключена вся геометрия улыбки. Но волосы потеряли лоск, были плохо подстрижены, черному костюму пошел четвертый год, руки с блестящими, но неряшливыми ногтями были в выпуклых жилках и дрожали от нервности, от хулиганского курения, – и лучше умолчим о состоянии чулок.

Теперь, когда в сумке шелковые внутренности были так изодраны… (по крайней мере, всегда была надежда найти беглый грош); теперь, когда такая усталость…; теперь, когда, надевая единственные башмаки, она заставляла себя не думать об их подошвах, точно так же как, входя наперекор чести в табачную лавку, запрещала себе думать, сколько уже там задолжала; теперь, когда не было ни малейшей надежды вернуться в Россию, – а ненависть сделалась столь привычной, что почти перестала быть грехом; теперь, когда солнце зашло за трубу, – Ольга Алексеевна терзалась иногда роскошью каких‐то реклам, написанных слюной Тантала, воображая себя богатой, вон в том платье, набросанном при помощи трех-четырех наглых линий, на той палубе, под той пальмой, у балюстрады белой террасы. Ну и еще кое‐чего ей недоставало.

Однажды, едва ее

1 ... 120 121 122 123 124 125 126 127 128 ... 230
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?