Проводник электричества - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Поставив наспех вдоль дороги пыльные колонны пирамидальных тополей и приготовив Алемдаровскую дачку, диван, матрацы, простыни и прочее, чем кормят, пестуют, укутывают тело, он искупался в море и, дождавшись ночи, спокойно, терпеливо приступил к своим прямым обязанностям: перетащил продавленный диван из комнатенки в сад и мягко опрокинул навзничь Нину — пойти на дно разверстой высоты, принять, вобрать налегшее на грудь, рванувшееся в уши глубокое незыблемое небо, в котором звезд, что зерен в гречневой крупе. Лежать и вслушиваться, медленно, порабощенно погружаясь в простертую в глубь купола мерцающую прорву, нечаянно, до задыхания близкую к лицу… вдруг начинавшую дышать, пульсировать неуловимо, ниже ветвей, травы, вровень с криком цикад — как маленький трезвучный колокольчик в несущей бережно и свято далекий голос высоте.
Сначала тихо зазвенел один, потом — второй, близнец, чуть отставая, прозрачно-переливчато и бесконечно терпеливо, не приходя в отчаяние, искавший себе пару, двойника, и скоро весь огромный воздух неба стал неумолчно напоен мерцанием, смиренной, трепетной, таящейся от самой себя медлительной пульсацией: серебряное зернышко за зернышком, пылинка за пылинкой, точка против точки, как бесконечные ступени к настоящей высоте; как не разрубишь магнит пополам — контрапунктическая пара маленького колокола и восходящей гаммы, бесконечно умноженная, подхваченная всей зернистой звездной массой.
«Звезды, что ли, звенят, — сказала она, — и друг на друга будто резонируют. Так близко, будто насекомые. Где звезды, где цикады — один Бог весть». Как хлеб изголодавшемуся, как клык беззубому — Камлаева прожгло, насытило, наполнило: их было двое с Ниной в этом мире, и пресвятая троица была в ее лице, в руках — ненастоятельно-неумолимый колокольный голос и отзывавшийся ему свободный ток вверх по ступеням гаммы пошли в различных кратных темпах и пролациях, с делением исходной единицы то на два, то на три, прозрачной лавой за лавой накатывая, волной за волной концентрических симметрий, обвально-невесомых вычленений, насквозь прошивающих лютой стужей суммирований… с неодолимой мягкой, какой-то материнской силой заключая их с Ниной в кристалл осиянного целого.
Камлаева проткнуло, прорубило, как не бывало прежде никогда, сколь ни морил себя — неподотчетно — голодом и сколь ни взвинчивал — сознательно — молчанием и одиночеством: пустая чистая доска, пределами со степь, огромная, с купол, прозрачная книга сама собой стала заполняться письменами.
В заросшем ежевикой саду она потягивалась, будто упираясь ладонями в небесный свод, вставала первой под лейку, подвешенную им на каменном суку, — и вся она как будто одевалась в текучую, тягучую, слоистую броню, и голова под душем становилась гладкой, какой-то тюленьей; он, то и дело взглядывая на нее, переносил в блокнот награбленное ночью в вышних недрах.
Соседка-татарка, закутанная в траур, им приносила каждый день овечье молоко, пилав с бараниной, брынзу, пурпурный виноград, огромные, размером с кулак мастерового помидоры… Шли к морю, острый запах водорослей издалека бил в нос, в башке проскакивало вдруг — вода, крещение, жизнь в Нине, — и он не чувствовал себя повинным в богохульстве.
На каменистом пляже она вдруг подбиралась, серьезнела — «ты что?» — и пятилась, все ближе подступая к мокрой кромке, к своей погибели, потешно-глупо-жалко изуродовав лицо матросовской решимостью не даться, взахлеб глотая погубителя молящими «ну нет же, нет» глазами. «Что я? Я ничего». — Он, захлебнувшись пустотой восторга, «проходил» ей по-борцовски в ноги и, сцапав Нину поперек спины, нес без натуги в чуждую стихию, коленями расталкивая воду. Она лягалась, билась, почти что вырывалась, ускользала изворотами сильного хлесткого тела… чем глубже, тем отчаяннее… сейчас ее отпустишь — и уцепится, вклещившись так, что не разжать: держи, выноси, не бросай.
— Родил тебя, родил. — Камлаев становился вездесущ, огромен, распространял свое господство от края и до края, помыкая вздувавшимися мышцами воды как продолжением собственных.
— Это местом каким? Бывает такое?
— Родил теперешней, той, которую встретил.
— Откуда это, как?
— Из головы, как бог, как Зевс. С утра болела так, разламывалась просто, вот я не выдержал, пошел и расколол… и в полном ты вооружении. В броне из кожи, с грудью вот — эгидой. Ну все? Сама?..
Нащупал илистое дно, взял на руки, понес. Трава расступалась, ложилась под ноги, хрустела, трещала, звенела, пощелкивала всей крылышкующей, стрекочущей несметью насекомых, невидимых, неуловимых, вездесущих, поющих осанну Творению — так, будто вся масса живого возникла лишь сейчас, одновременно с Ниной, и в первый раз распялила, раскрыла свои ячеисто-витражные летательные плоскости, попробовала голос, ультразвук, простор и сладость жаркой выси: месили воздух лопастями синие стрекозы, ходили вверх и вниз, как поплавки, и выпадами в бок, по-вертолетному; друг друга заводили, как ключом, кузнечики, сжимая до предела пружинку грандиозного, в иное измерение, прыжка; с неправомочной, рваной, аляповатой точностью порхали бледные, как только что прибывшие курортницы, арктические бабочки, и Нина, чертыхаясь, отщипывала красную приставшую второй кожей промоченную майку… вошла в кусты акации по плечи и, глядя с вызовом, с каким-то жертвенным бесстыдством, с «Ну, этого хотел? Дождался?», стянула яростно и перебросила через сквозящую ее горячей мокрой наготой живую густолиственную стену.
На утро десятого дня он взял извозчика, повез ребенка в Старый Крым. Пешком, звенящим, цвиркающим полем пошли в Армянский монастырь на гору Святого Креста.
«Смотри! — сказала. — Это что?»
Там впереди, вверху вспороло, разорвало небесный монолит незаживающей красочной раной черешневое дерево, сухое, как верблюжья колючка, и это было страшно, как сифилитическая язва, распоротое брюхо, треснувший закат, взлохмаченный, иссохший дервиш, воздевший в высоту заломленные руки, застывший в отклонении предельном от оси, в жестоком скруте ярости и боли… как беглый сумасшедший, разорвавший смирительную красную рубашку на длинные трепещущие полосы. Ублюдок, отщепенец, задушенный, засушенный, изгрызенный природой, отторгнутый землей, отринутый глухим стеклянным небом… сожженная бедой и почерневшая от горя женщина, которая изодрала себе лицо и ситцевый цветастый сарафан, всех потеряла и всё верила, что сыновья и муж, убитые войной тысячелетней давности, еще вернутся, припадут седыми головам к ее откормившей груди.
«Это оно? Желания?»
Да, подошли чуть ближе, и вдова обыкновенным стала ярмарочным монстром, аттракционом для неистребимого базарно-туристического быдла: недосягаемый верх кроны был совершенно гол, а ветви нижних ярусов, когтистые и узловатые, изглоданные будто — обвязаны цветными лоскутами, шелковыми лентами, которые вытягивались, бились при самом слабом ветре: пустое, мертвое, до звона высохшее дерево дышало как живое — от навязанных, затянутых узлом желаний на нем живого места не было.
Нащипанная наспех из бабьих сарафанов корпия. Рдяной шелк пионерских галстуков, что полиняли до бесцветной глухоты. Смешные тряпицы в горошек — как будто выдрал кто в припадке вожделения клок из ситцевых трусов. Парящий в воздушном потоке, обменянный на титул королевы красоты и съемки в голливудском фильме, запыленный газовый шарфик, которым как будто утер закопченное рыло поднявшийся из забоя шахтер. Одним желаниям, чаяниям, мольбам здесь была без году неделя, другим, полинявшим и выжженным, — и годы, и десятки лет. Сексуальные сны созревающих дур, подзамочные фильмы на запретных кассетах, дрожь раскрытых и тянущихся за бокалом шампанского губок — заглотить золотое колечко, трепет глянцевых вырезок из журналов по кройке и шитью ослепительных судеб, чертежи крепостей, инженерные планы и сметы добротных, обеспеченных будущих, недостающие детали из конструктора «Карьера и Успех», лотерейная алчность, запихать в себя столько, что за жизнь не сожрешь, «лишь бы только сыночек здоров был» и засохшие ветви неплодных яичников, рак в крови новорожденных, ДЦП, паралич, позвоночник, который лишь чудом срастется, пожираемый астроцитомой мозг, отказали в последней надежде… были, были тут вдовьи платки, сотни рук обреченно, умоляюще всплыв, мертвой хваткой цапали ветви: отпустите пожить, не сдавайте туда мою плоть, мою кровь… и выворачивалось, гнулось, скручивалось дерево от горя, и воздух сух от плача был, дрожавшего в ветвях.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!