Проводник электричества - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Чернявый, мягко-складчатый младенец один захлебывался безутешным плачем на руках колюче-золотого исполина, отчаянно, нетерпимо требовал, чтобы вернули на живот, на грудь к всесильной, теплой маме; кусочек пластыря заклеивал пупок; зло сморщив личико, сжимаясь, ребенок будто упирался всей своей ничтожной силой, противясь погружению в купель — колючая вода, ожог открытым космосом, погибель, «отпустите»; не понимал: какая и откуда эта сила, жестокая, не мамина, сурово-безответная, которая не откликается немедленно на негодующий твой царский рев.
Но проступило, разгорелось вдруг на сморщенном, сердитом личике такое изумление, такая славная, потешная отвага, такая полнота как будто даже послушания… как будто сам себе он изумился, тому, что может, хочет окунуться целиком вот в эту ледяную обжигающую воду, которая научит не роптать и преисполнит силы на неохватно-неизведанную жизнь вперед… и не ревел, замолк, во все разглаженное личико сияя огромно-черными глазами, сам стал лицом как вечная крещенская вода: неизъяснимо важное, важнее, чем бессмертие, не наше, не людское, творилось с ним, как будто только-только и озарилась смыслом жизнь, которая калачиком, комочком эмбриона до сей поры беспамятно и сладко-глухо спала в горячей тесной материнской тьме… откуда-то Камлаев это помнил, по собственному будто опыту крещения, вхождения в поток… без разницы меж принуждением и волей впервые ясно чувствуешь себя Господней частицей, атомом великого живого, которому от века предназначено плодиться в Боге… растению, всякой твари, человеку, по роду своему. И все так стало им, Камлаеву и Нине, полнокровно ясно, что до чернильного разлива сумерек, до неба, пестрого, как курица, от звезд, они не проронили более ни слова.
Поймать машину на шоссе и вспарывать ночь косыми лезвиями фар, но заплутали в буковом лесу, который камнем утонул в густой глубокой синеве — так вдруг, врасплох, все затопляя, хлынули потемки.
Спускаясь каменистой тропой, она вдруг ойкнула и, захромав, присела на нагретый за день солнцем камень. Он опустился перед ней на колени — расшнуровать пропыленную кеду; щиколотка распухла, на ощупь сделалась как грелка с теплой водой. «Это где же тебя угораздило?» — приставил ступней к груди. «Все ты, следопыт!» — лягнула его мстительно, толкнула будто изнутри — стал будто в самом деле первым в мире брюхатым мужиком, который носит Нину под благодарно погрузневшим сердцем и производит каждый день на свет, и это продолжается и продолжается.
Встав на здоровую, его схватила сзади цепко, как сассапариль, повисла, оплела ногами: «Ну, слушай, я ведь легкая?» — «Легкая, легкая, бараний вес в тебе». — «Да ну — бараний. Я очень жирная тогда овца, наверное. Это куда же мы теперь, Камлаев?» И полусонно налегла своей легкой тяжестью, расплющивая о камлаевскую спину грудь, безвольно отдавая свою живую неподвижность, свой покой и забирая тягловую силу.
Затопленное теплой тьмой ущелье сходило к абрикосовым садам и виноградникам; Камлаев знал и ждал, что меж высокими стволами смутно забелеют в потемках глинобитные домишки, деревня в десяток дворов; снес Нину вниз, к жилищу, очагу, понес вдоль ежевичных зарослей, звеневших насекомыми; стало светло на выходе, как днем, от звездных зерен, звездной сыпи; ни огонька в окне, сплошь темень, все уснули, неловко стучаться, будить, тревожить, изводить овчарок, ярящихся с утробным рыком на цепи и мускулистой грудью бьющихся в забор… ну да, конечно, впустят, здесь вам не там — впускают, наливают, укладывают спать на свежее, душистое…
Справа по курсу белелся длинный крепкий дом, стоящий на отшибе; навьюченный родной сонно бормочущей жизнью, Камлаев взял по направлению к усадьбе и, обогнув селение по дуге, дополз до сада, царем которого был грецкий, кажется, орех, могучий, высоченный, хранивший под ажурным сводом кроны терраску, часть шиферной крыши.
Освободивши руку, он с трудом просунул кисть меж рейками калитки и крутанул тугую шероховатую вертушку. Калитка подалась, никто не забрехал; спустив в саду с плеч Нину, он усадил ее на лавку и прислонил спиной к неохватному стволу орехового дерева, убрал ладонь из-под затылка, вгляделся в мирное и ставшее глупее лицо и двинулся к дверям терраски постучать.
Никто не отзывался. Нащупал клавишу звонка, дал режущую трель, добившую до одеяльной одури, в подушечную глушь, — не разбудить не мог: уехали хозяева, заночевали у детей, остались наглядеться на то, как внук в кроватке бодро бьет фланелевой ножкой по карусельке-погремушке.
Он посчитал, что нет греха большого — пошарить ладонью по толевой крыше терраски, залезть под отошедший край, будто за пыльную, горячую полдневным солнцем пазуху, нашарить в ней бесхитростный, как от серванта, ключ, найти такой же ощупью холодный ком висячего замка, поерзать в скважине, разъять и вынуть дужку из петель на шатких застекленных створках. Не вор же он. Просто однажды летней крымской ночью путник, нагруженной своей уснувшей любовью…
Хозяева и не боялись вора. Штакетник, вертушка, висячий замок, а не колючка под высоковольтным током. Людей, которые живут землей, кормятся с нее, нельзя обворовать. Пожечь, потоптать, разорить, подметкой шаркнув по душе, — все это да. А сытную ласку земли не унесешь с собой в кармане, и каменную крепость, неподатливость ее не одолеешь без любви: необходимо сдобрить ее потом, чтоб та отозвалась, отдалась питающими соками. Отец про это что-то знал, про тех, кого привыкли считать навозом, перегноем, дремучей, безгласной, твердолобой породой. Что, более не нужно тех, кто занимался бы с землей любовью? Не нужно — «соли»? Что ж, современный человек — еще и сокращенный земледелец. Сокращенный христианин, сокращенный солдат, сокращенный созидатель, сокращенный монах. Слава богу, что отец, любовник, муж он еще пока не сокращенный, самому себе равный. Собаки нет, что странно. Сейчас бы перхала, хрипела, билась мускулисто, захлебываясь лаем и будто говоря: не смей, не трогай, не твое.
Вошел, пригнувшись, как в монастыре, чтоб лоб не расшибить; в кромешной тьме терраски нашарил выключатель, вторая дверь впустила его в кухню: гирлянды скрюченных и сморщенных стручков и связки лука под беленым потолком, по стенам — полки со столярным, плотницким, садовым инструментом, с кухонной утварью, с шеренгами литровых банок (варенья, салаты из перцев, помидоров, баклажан, кусочки пластыря с нашкрябанными шариковой ручкой годами-датами закрутки). Нашел фонарик рядом с электрической плитой, толкнул дверь в комнаты, вернулся в сад, взял под лопатки, под коленки Нину; луч света шарил по беленым стенам, геометрическим узорам, березовым стволам фотографических обоев, высвечивал сквозь стекла набитые фарфором, хрусталем, обложенные ликами святых и фотографиями внуков внутренности «стенки» и напоследок выхватил из темноты тахту под бархатным, с оленями, оранжево-зеленым покрывалом.
Он уложил ребенка, от склеившихся век, раскрытых губ которого шло, истекало ровное неистребимое тепло, и двинулся назад, на кухню своровать немного еды у хозяев. Отдернул марлевую занавеску: тушенка, рыбные консервы, перловая крупа и вермишель в прозрачных пластиковых банках; он взял лапши совсем немного, самодельной. В ведре под деревянной крышкой, темной от влаги, воды на четверть было, он зачерпнул ковшом, поставил на электрическую плитку. Наверное, не заметят. Хотелось расплатиться, только чем? Деньги не стоили приюта, крыши, хлеба — под каждой травинкой пинькал зензивер, весь воздух неба до самых звезд трещал, звенел цикадами — за это не расплатишься, за это платят смертью.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!