Девятый круг. Одиссея диссидента в психиатрическом ГУЛАГе - Виктор Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Плохела, конечно, и кормежка зэков. Ежедневными блюдами стали отвратная «солянка» из кислой капусты и перловая каша. Былые «деликатесы» вроде картофельного пюре и «пончиков» стали появляться совсем редко.
Однажды нас удивили, когда в обед на столы выложили по целой крупной селедке на каждого зэка. Секрет «чуда» раскрылся моментально: селедка оказалась вонючей и явно пережившей свой век, съесть свою смог только недавно вернувшийся из «лечебного» отделения Вася Овчинников, который тем самым еще раз доказал, что может глотать все, кроме алюминия и бумаги.
Правда, опытный Егорыч пошел на хитрость — недаром он сидел в гитлеровском концлагере. Набрав миску тухлой селедки с собой в отделение, Егорыч с поварским умением аккуратно ее выпотрошил — не имея под рукой ни ножа, ни другого острого предмета, — вымыл холодной водой и замочил на ночь. И на другой день мы завтракали этой селедкой, которая уже почти и не пахла. Селедка была, конечно, экзотическим завтраком, но стоило спешить, ибо миску могли найти и конфисковать на шмоне в любой момент.
Другой эпизод, обернувшийся для меня рискованным приключением, еще нагляднее свидетельствовал, что дела USSR Inc. были плохи. Явившись как-то утром в столовую, мы обнаружили, что хлеб, который обычно резали четырьмя равными кусками на каждого из сидевших за столом, был порезан тонкими ломтиками.
Тут же почувствовав подвох, зэки сложили кусочки вместе и обнаружили то, что и можно было предположить: в общей сумме хлеба оказалось меньше, чем положено. В СПБ мы получали стандартный тюремный фунт серого хлеба, но в новой нарезке получалось, что каждую суточную пайку сократили примерно на 100 граммов.
Зэки дружно, пусть и глухо, возмутились — что было вызвано не только хитрым методом обмана и не тем, что для большинства «голых» зэков хлеб был самым важным продуктом питания. Тюремная пайка — это святое. Зэка можно лишить баланды и даже воды — но пайка даже в самой беспредельной тюрьме всегда отмерялась с научной точностью, и если в куске не хватало 30 граммов, то тоненький прозрачный кусочек пришпиливался при раздаче к ней спичкой. Это была, наверное, единственная норма закона, которая в тюрьме не нарушалась. Поэтому такой наглый обман не вмещался в головы даже побывавших в самых адских углах ГУЛАГа зэков.
В курилке обсуждали событие и с мрачной уверенностью в своей правоте решали, что делать. Сделать мы, собственно, могли только одно: жаловаться начальству. Ходатаем назначили меня. Предложение было рискованным: жаловаться в СПБ дозволялось только на неусидчивость и рези в желудке, все прочее — избиения санитарами или лживые доносы медсестер — по умолчанию, расценивалось как симптомы психоза. Из рабочего отделения запросто можно было вылететь и в «лечебное».
С другой стороны, если политический боится защитить права зэков — да еще в таком явном случае, — то какой же он политзаключенный? «Политическая шпана», по меткому выражению Солженицына. Поэтому, подумав секунду, я согласился.
Бутенкова явилась на обход очень вовремя — сразу на другой день и, как всегда, на швейку.
— Как у вас дела? — голосом «доброго копа» начала она свой обычный монолог, обращаясь ко всем и ни к кому лично.
Я встал, сказал, что в столовой стали по-другому нарезать хлеб так, что его стало меньше. Не дослушав, Бутенкова отрезала:
— Ничего подобного. Выдают, как обычно. Кому еще хлеба не хватает?
В цехе воцарилась тишина.
— Иванов, вам не хватает хлеба? — спросила она мрачного неразговорчивого мужика, сидевшего рядом со мной на месте Валентинчика.
— Нет, Людмила Ивановна, мне хватает…
— Кому еще не хватает?
Все молчали.
— Ну, видите, — обратилась Бутенкова ко мне. — Ничего подобного.
И с явным неудовольствием тут же свернула свой обход без обычных вопросов насчет того, кто бросил за прошедшую неделю курить.
Я сел на место, оглушенный. Промолчали все, кто возмущался, кто только вчера крыл матом ментов и ту же Бутенкову, кто уговаривал меня жаловаться — все сбежали в кусты. И получилось, как будто бы я, который не очень и страдал от сокращения пайки, показал себя уже по доказанной судом привычке клеветником. И теперь мне еще надо было ждать последствий.
К счастью, их не было — какое-то невнятное внушение только сделал Кисленко, а главное, через два дня в столовой хлеб снова выдавали старыми нерезанными пайками. Это можно было бы засчитать как победу — но только не мою личную.
В тот день что-то у меня внутри надломилось. На своем опыте я понял правило правозащиты номер один: можно защищать права только тех, кто готов сам их защищать. Если человек, упавший в воду, не хочет плыть сам и требует от других, чтобы ему кинули спасательный круг — пусть тонет. Это жестоко, но это его выбор, в конце концов. Мы не можем изгнать из мира все зло, а если и можем, то только там, где жертва сама готова с ним бороться. «Помочь можно только сильному» (Марина Цветаева).
Больше, чем жалость к усопшему Генсеку, в эти дни всех придавливала неизвестность. Она чувствовалась повсюду. Примолкли зэки; тихо вели себя санитары, перешедшие чуть не на шепот; врачи бродили по коридору до вечера, нарушив свое обыкновение исчезать после двух часов. Смена власти была событием, сломавшим весь ход жизни, и усвоенный за десятилетия принцип «и завтра будет, как вчера» рухнул. Что могло случиться «завтра», угадать было невозможно. Уже позднее я слышал рассказ одной тогдашней школьницы: учительница отпустила учеников по домам, рыдая. «Все, теперь будет война…» — заявила им идиотка.
Не война и не Тихонов — но кто мог стать следующим Генсеком, а главное, что это меняло в моей жизни? Вообще-то многое. Каждая смена власти в России всегда неизбежно отражалась на политзаключенных. Одни из переворотов вели к смягчению режима и даже освобождениям, другие — к закручиванию гаек. Десятого ноября 1982 года ничего не указывало на то, что царем станет какой-то либерал: после опалы и смерти Косыгина в 1980 году даже «системных либералов» в Политбюро с микроскопом нельзя было разглядеть. И имя «Михаил Горбачев» еще не говорило ничего никому.
И как-то синхронно с Егорычем мы просчитали, что смена власти будет не в нашу пользу, и начали внутренне готовиться к неведомым изменениям — к худшему.
Жизнь в Шестом отделении и без смены власти никогда не была спокойной. Внешне вроде бы царила однообразная рутина тюремного распорядка, которая — согласно уже другому распорядку — взрывалась эпидемиями психозов дважды в год после комиссий. Однако без происшествий здесь не обходилось никак. Почти каждую неделю кого-то из зэков вызывали со швейки вниз — и он уже не возвращался назад, а спустившись после работы, мы видели только еще одну пустую койку.
Поводы для возвращения в «лечебные» отделения были всегда одни и те же. Торговля с санитарами, склоки с медсестрами, депрессии, которые Кисленко не заморачивался лечить, — ибо всегда было легче отправить зэка в «лечебное» отделение и получить оттуда на другой день вменяемого и работоспособного новичка. В этом смысле Кисленко действовал по логике начальства на Колыме, которому в 1930-х тоже было легче расстрелять доходягу, чем приводить его в человеческое состояние, — когда поставки «мяса» с материка были бесперебойны.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!