Падение кумиров - Фридрих Вильгельм Ницше
Шрифт:
Интервал:
Дионисийскому человеку невозможно не поддаваться какому-нибудь внушению, он не пропускает ни одного признака аффекта, у него высоко развит инстинкт понимания и разгадывания, он в высшей степени обладает искусством передачи.
Он входит во всякую оболочку, во всякий аффект: он непрестанно преображается.
Музыка, как мы теперь ее понимаем, есть одновременно всеобщее возбуждение и разряжение аффектов, но тем не менее это только остаток другого, гораздо более полного мира выражений аффектов, это только residuum[163] дионисийского гистрионизма. Чтобы выделить музыку в самостоятельное искусство, установили особое чувство числа, прежде всего мускульное чувство (по крайней мере относительно: так в известной степени всякий ритм действует на наши мускулы); таким образом не все, что человек чувствует, он тотчас может воплотить и представить.
Несмотря на все, это и есть, собственно, дионисийское нормальное состояние, и во всяком случае первобытное состояние; музыка – это медленно достигаемая спецификация его в ущерб близко-родственных ему сил.
11
Актер, мим, танцор, музыкант и лирик – все они в корне своих инстинктов родственны и едины, но мало-помалу они отделились друг от друга до полной противоположности. Лирик дольше всех оставался соединенным с музыкантом; актер – с танцором. Архитектор не представляет из себя ни дионисийского, ни аполлоновского состояния; здесь мы видим великое проявление воли, сдвигающей горы, опьянение великой волей, которое побуждает к искусству. Самые могущественные люди вдохновляли всегда архитекторов; архитекторы творили почти под внушением власти. В строении должна проявляться гордость, победа над ненастьем, воля к власти.
Архитектура – это своего рода властное красноречие, вылившееся в формах; иногда мягко влияющее, льстящее себе самому, иногда прямо приказывающее. Высшее чувство власти и уверенности находит себе выражение в том, что обладает высшим стилем.
Власть, которой больше не нужно подтверждения, которая пренебрегает тем, чтобы нравиться, которая медленно отвечает; власть, не чувствующая над собой свидетеля, живущая с сознанием, что ей нельзя прекословить; покоящаяся в самой себе; роковая власть, закон над законами – все это создает великий стиль.
12
Я прочел жизнь ТОМАСА КАРЛЕЙЛЯ, этот невольный фарс, это героически-моральное толкование состояния несварения желудка.
Карлейль – человек громких фраз и жестов, ритор по нужде, которого непрестанно мучает страстная жажда сильной веры и сознания своего бессилия к ней (в этом он типичный романтик!).
Жажда сильной веры не доказывает еще присутствия ее, скорее даже она доказывает обратное. У кого есть эта вера, тот может себе позволить дорогую роскошь скептицизма; он достаточно уверен, тверд, достаточно скован для этого.
Своими fortissimo[164] поклонения перед людьми сильной веры и своими неистовствами против простодушных Карлейль старается что-то заглушить в себе, он нуждается в этом шуме. Непрерывное, страстное обманывание себя самого – это его proprium[165], этим он всегда был и останется нам интересен. Без сомнения, в Англии им восхищаются именно за его честность… Но это по-английски, и, приняв во внимание, что Англия – страна совершеннейшего cant’a[166], это не только допустимо, но и необходимо.
В основе своей Карлейль – английский атеист, видящий свою честь в том, чтобы не быть им.
13
ЭМЕРСОН. – Он гораздо яснее, образнее, разностороннее, утонченнее, чем Карлейль; прежде всего он счастливее… Он инстинктивно питается одной амброзией, а все неудобоваримое в жизни он пропускает без внимания. В сравнении с Карлейлем он большой эстет.
Карлейль очень его любил, но тем не менее сказал про него: «Он не дает нам достаточно пищи», – что, действительно, имеет свое основание, хотя и говорит в пользу Эмерсона.
У Эмерсона много добродушной и остроумной веселости, которая может обезоружить самых серьезных людей; к сожалению, он не знает, как он уже стар и как он еще будет молод, он мог бы с правом сказать о себе словами Лопе де Вега: «уо me sucedo a mi mismo»[167]. Его ум находит всегда основание быть довольным, даже благодарным, порой он доходит до розового преувеличения того добряка, который возвращался с любовного свидания tamquam re bene gesta. «Ut desint vires, – сказал он с благодарностью, – tamen est laudanda voluptas»[168].
14
ПРОТИВ ДАРВИНА. – Что касается пресловутой «борьбы за существование», то она мне кажется скорее только утверждаемой, чем доказанной.
Эта борьба существует, но как исключение. Общий вид жизни не есть состояние нужды, не голодание, а скорее богатство, избыток, даже бессмысленная расточительность. Там, где борются, борются за власть…
Не нужно смешивать Мальтуса с природой.
Но если даже допустить, что есть такая борьба, а она действительно случается, то исход ее бывает, к несчастью, обратный тому, которого хочет школа Дарвина и которого бы мы могли вместе с ней желать, а именно: победа не на стороне сильных, привилегированных, не на стороне счастливых исключений.
Подбор основан не на совершенстве: слабые всегда будут снова господами сильных благодаря тому, что они составляют большинство, и при этом они умные… Дарвин забыл о духовной стороне (это по-английски!), – слабые богаче духом… Чтобы стать сильным духом, надо нуждаться в этом; тот, на чьей стороне сила, не заботится о духе («пускай его исчезает, – думают теперь в Германии, – империя во всяком случае останется при нас»). Я понимаю под духом, как видят, осторожность, терпение, хитрость, притворство, великое самообладание и вес, что называется «mimecryry», а к этому принадлежит большая часть так называемых добродетелей.
15
ПСИХОЛОГИЧЕСКОЕ ЧУТЬЕ НЕМЦЕВ. – Целый ряд фактов заставляет меня сомневаться в психологическом чутье немцев, но скромность мешает мне представить перечень этих фактов. Однако в одном случае у меня есть причина обосновать свое положение: я не могу простить немцам того, что они впали в такое заблуждение относительно Канта и его «философии задворков», как я ее называю, – это не было образцом умственной честности. Есть еще нечто другое, что я тоже не мог равнодушно слышать, это сомнительное «и»: немцы говорят «Гёте и Шиллер»; я даже боюсь, не говорят ли они тоже «Шиллер и Гёте»…
Неужели все еще не поняли этого Шиллера?
Есть еще одно худшее употребление союза «и»; я его слышал собственными ушами, правда, только в среде университетских профессоров: «Шопенгауэр и Гартман»…
16
Самые одаренные люди, если они вместе с тем и самые смелые, переживают мучительнейшие трагедии, но именно потому они и уважают жизнь, что она выставляет против них сильнейших противников.
17
МОЕ ОТНОШЕНИЕ К «ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОЙ СОВЕСТИ». – Ничего нет более редкого теперь, как истинное лицемерие.
Я подозреваю, что этому растению вреден мягкий воздух нашей культуры. Лицемерие принадлежит временам сильной веры, тем временам, когда люди без принуждения переходили в другую веру, отказываясь от своих прежних убеждений. Теперь люди тоже отказываются от своей
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!