Ломоносов - Валерий Шубинский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 132 133 134 135 136 137 138 139 140 ... 150
Перейти на страницу:

Все это, должно быть, сказалось на суждениях Ломоносова о плане Шлёцера. Но личной злобы против молодого немецкого ученого в его отзыве не чувствуется. Скорее он склонен во всем винить своего вечного недруга Тауберта.

«По прочтении сочинений г. Шлёцера, хвалю старание его об изучении российского языка и успех его в оном; но сожалею о его безрассудном предприятии, которое, однако, извинить можно тем, что он, по-видимому, не своей волей, но наипаче по совету других принялся за такое дело, кое в рассуждении его малого знания в российском языке с силами его несогласно…» Как может какой-то иностранец соперничать с человеком, который «с малолетства спознал общий российский и славенский языки, а достигши совершенного возраста, с прилежанием прочел почти все древним славено-моравским языком сочиненные и в церкви употребительные книги, сверх того довольно знает все провинциальные диалекты здешней империи, так же слова, употребляемые при дворе, между духовенством и простым народом, разумея при том польский и другие с российским сродные языки. Он же и пред прочими своими согражданами приобрел в отечестве своем особливую похвалу во всем, что до языка и древностей российских надлежит…». Ломоносов, естественно, имел в виду себя. Его возмущало то, что Шлёцер не только перехватывает его, Ломоносова, дело, но и требует, чтобы тот помогал ему консультациями и «уступил собрания свои… молодому иностранцу».

Ломоносова даже не интересует сам план Шлёцера. По существу он сделал лишь пару замечаний (одно из них, кстати, вполне здравое — использовать славянскую Библию как пособие при изучении летописей опасно, так как, во-первых, церковнославянский перевод Святого Писания «не очень исправен», во-вторых, диалекты, на которых говорили и писали в средневековых Киеве и Новгороде, «разнятся от древнего моравского[134] языка» Кирилла и Мефодия). «Впрочем, г. Шлёцер может с пользою употреблять успехи свои в русском языке, не сомневаясь в награждении за прилежание, ежели он, не столь много о себе думая, примет на себя труды по силе своей».

Претензии Миллера были другими: они носили в меньшей степени личный, в большей — политический характер. Хорошо зная Шлёцера, он, в отличие от Ломоносова, не сомневается в его способностях. Но «естьли б он вознамерился, не токмо несколько, но много лет, по состоянию обстоятельств всю свою жизнь препровождать в здешней службе, то мог бы Академии и Обществу, яко профессор и ординарный член Академии оказать не малые услуги. Обязательство на два, три, на пять, да и на десять лет не может быть признано за действительное. Такое обязательство подало бы ему больше известий, которые он по возвратном своем прибытии в Германию мог бы употреблять с большою прибылью; но я не вижу, какой чести и пользы Россия из того ожидать себе имеет». К тому же писать вне России о русской истории трудно: «…писателю останутся… неизвестные обстоятельства, кои ему там никто изъяснить не сможет». И, наконец, «склонность к вольности может подать повод издавать в печать много такого, что здесь будет неприятно». Миллер напоминает, что это он на свой счет выписал Шлёцера в Россию и содержал его в своем доме полгода. (Шлёцер от любого напоминания об этом приходил в бешенство.) Вот если бы талантливый молодой человек навсегда остался в России — он, Миллер, постепенно передал бы ему все свои труды и собрания. В противном случае «можно определить иностранным членом с пансионом, и за то требовать, чтобы он ничего, что до России касается, в печать не издавал, но паче все свои о России сочинения для напечатания сюда присылал».

На «мнение» Ломоносова Шлёцер не счел нужным отвечать; в его длинном и патетическом тексте, названном «Состояние дела адъюнкта Шлёцера», со страстью обличается Миллер. «Тот человек, который меня сюда призвал, чтобы упражняться в российской истории, который видел, с какой безмерной ревностью следую я своему назначению; самый тот человек делает все возможное, чтобы мне воспрепятствовать…» Адъюнкт настаивает на единстве мировой науки, доказывает, что «издаватель древних летописцев не может повредить честь государства». Да и вообще он не собирается в ближайшие годы выпускать в свет сделанные им копии — ведь «издание российских летописцев не такое дело, чтобы на оное можно было употребить одни свободные от прочих часов труды», а «Георг Третий не для того зовет меня в Гёттинген, чтобы трудиться в сочинении российской истории».

Как видим, именно Миллер первым завел разговор о переписанных Шлёцером манускриптах и о том сомнительном употреблении, которое он может сделать им за границей. Но Ломоносов подхватил тему, более того — он сразу же перешел от слов к делу, написав (первый и последний случай в практике) через голову президента Академии наук (находившегося в отъезде) жалобу в Сенат, в которой потребовал изъять у Шлёцера копии древних российских рукописей. Сенат распорядился сделать это. Однажды утром до смерти смущенный и расстроенный Тауберт приехал домой к своему другу и сообщил ему, что, к сожалению, вынужден исполнить приказ вышестоящего начальства. Естественно, все было осуществлено самым щадящим образом, более того — когда несколько дней спустя Разумовский вернулся в Петербург, отобранные рукописи были возвращены, а Ломоносову пришлось держать ответ за нарушение субординации. В этом «всепокорнейшем ответе» Ломоносов предлагает следующее решение судьбы Шлёцера: либо постараться удержать его в России, назначив не ординарным, конечно, но экстраординарным профессором (с жалованьем 600 рублей) и ректором гимназии, с обязательным чтением в университете лекций по всеобщей истории, либо «отпустить за поручительством того, кто столь много вверил ему библиотеку без указу[135], и за подпискою, что оный Шлёцер, выехав из России, ничего в других краях об оной издавать не будет, а особливо поносительного и предосудительного, кроме благопристойного, что здешняя Академия ему письменно позволит».

Однако Шлёцер всерьез испугался. Он решил, что Миллер и Ломоносов стремятся не только к удалению его из академии, но и «к моей гибели в серьезном значении». «С давних пор Ирод и Пилат не шли так согласно, рука об руку, как теперь в моем деле». Он уже представлял себе свою могилу в сибирских степях. Храбрость этого неутомимого исследователя, очертя голову отправляющегося в чужие страны, была основана во многом на легкомыслии. Столкнувшись с непривычной для себя реальностью, он становился трусом. Не зная, что предпринять, он попытался — через Брауна — добиться встречи с Ломоносовым и объяснить ему, что он и не хочет оставаться в России и соперничать со здешними учеными, а мечтает о путешествии на Восток. Ломоносов от встречи уклонился, но суть понял. В конце октября он писал в канцелярию: «Что ж надлежит до его освобождения, то я всегда готов и желаю дать ему полную волю на четыре стороны, а паче на восток для собирания там (как он пишет) еще достальных искор (алмазных или каких других, неясно) и оными обогатиться паче всех ювелиров, а не гоняться, как здесь, за пустыми блестками». Однако он не желал, чтобы за Шлёцером в этом случае сохранялась адъюнктская должность и чтобы ему был назначен пенсион. Труды Шлёцера казались ему недостойными того. «Печатающаяся „Российская грамматика“ на немецком языке достойна вечного погашения и забвения. Что же надлежит до исторических изысканий византийского корпуса, то на сей конец уже за несколько лет изыскано мною не токмо все, что до славенских и с ними сплетенных народов надлежит в константинопольских писателях, но и в древнейших греческих». Ломоносов был и против того, чтобы поручить Шлёцеру обучение русских студентов-пансионеров, как тот предлагал. «Не вверяю я Шлёцеру ниже волоса студентского. Есть за морем кроме его довольно славных ученых людей».

1 ... 132 133 134 135 136 137 138 139 140 ... 150
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?