Аксенов - Дмитрий Петров
Шрифт:
Интервал:
Итак, другое время попросило других текстов. Других, но построенных на тех же основаниях. К середине 1980-х Аксенов уже почти 30 лет говорил читателям: вот подлецы, а вот достойные подражания герой и героиня, как я их вижу. Но, учтите, подлинными они станут тогда, когда вы, уважаемые читатели и читательницы, начнете с них делать жизнь. То есть с тех, кого я — сочинитель — предъявляю вам как примеры.
Так писатель обращался к аудитории с отчасти скрытым в сюжетных и диалоговых перипетиях призывом: разделить его мировоззрение, высказанное через истории персонажей. Это есть почти в каждом аксеновском тексте с самого начала… В «Коллегах» к этому зовут друзья-врачи и все хорошие люди. В «Звездном билете» — опять же друзья, девушка, рабочие в элегантных костюмах, рыбаки и старший брат героя. В «Апельсинах из Марокко» — все геологи, буфетчицы, матросы и капитаны, девушки, журналисты, строители, бичи… То есть, если хочешь так, как он, — у нас для всех один закон: вали на Колыму, Курилы, Сахалин, в Америку. Давай. Пробуй.
В «Апельсинах» автор говорит советскому читателю: можно. И это разрешение становится его девизом на многие годы. Можно любить (иначе гибель); можно носить бороду (даже инженеру); можно писать стихи (даже если ты матрос); можно танцевать много раз один и тот же танец под пластинку «на костях»; лопать апельсины, не стесняясь, что в первый раз; можно бичевать и пить в столовых шампанское. При этом в стране, где большинство желаний проходили под грифом «нельзя», это не могло не вызывать аллергии у тех, кто не умел жить без «нельзя» и хотел навязать его всем. И потом, кто он такой — этот писатель, мальчишка, чтобы что-то там разрешать, предлагать читателям веер возможностей?
А он не унимался. В как бы детской повести «Мой дедушка — памятник» предлагал читателю (кроме примеров для подражания) еще и образ жизни, очень не схожий с тем, каков он у «простого советского» человека. Побуждал желать приключений, плаваний и полетов в края, бывшие для пионеров (да и большинства граждан СССР) все равно что другими планетами. Тогда тропические острова да и столица Великобритании, где сейчас, говорят, проживает до трехсот тысяч дам и господ из России, были за пределами всех вообразимых возможностей большинства читателей. Меж тем путешествие — одно из самых трепетных детских мечтаний. Но как же с ним быть, если перед тобой знак: нельзя!
А автор говорил им: можно. Только сперва сделайте так, чтобы стало можно. Вот такая подрывная мысль. От нее — если додумать — лишь шаг до понимания: надо изменить жизнь, изменить систему. И — езжай. Танцуй. Носи, что хочешь. Читай и пиши, что хочешь. И даже выбирай, ежели хочешь, из многих партий и взглядов. А то и совмещай их, почему нет?
Может ли мировидение быть полифоничным? Судя по текстам Аксенова — да. Он делает его таким. Порой в одном герое сосуществуют жажда свободы и желание скрестить деспотического монстра с либеральной газелью, а под одной обложкой — целый сонм очень разных характеров. А то важное, что он не может вложить в них, делают и кричат случайные люди. Вспомните диалоги с шоферами в «Пора, мой друг, пора», в «Ожоге», в «Острове», в «Изюме»… Прислушайтесь к шоферам. Они дело говорят…
А что говорит Аксенов? Среди прочего — две вещи. Первая: почему возможности воображения и действия должны принадлежать только мне и моему герою, а не любому из вас? Вторая: «…да неужели же они вот так всё наше сожрут?» Эти, как назвал их в «Острове Крым» Виталий Гангут, лжецы, демагоги, взяточники, ханжи, дебилы, самодовольные мизерабли, подонки общества, стукачи, выкидыши сталинизма. Буду я считаться с этим говном! Или я не в силах сделать то, что считаю и называю нашим — творчество, страну, будущее — действительно своим?
Однако это — не философия. А та же идеология, что и в «Ожоге», «Изюме», «Московской саге», «Пейзаже», «Желтке», «Москве-ква-ква». В последних же четырех романах Аксенов вступает в преддверие обобщений куда более емких, чем осуждение совка и побуждение к творческому бунту. Он вырывается за границы борьбы «западничества», как верности ценностям и обычаям свободного мира, и «советчины», как привычки к послушанию. За пределы зоны, где трутся в потной борьбе «Варшавский пакт» и «агрессивный блок НАТО», «тоталитарное варварство» и «атлантическая цивилизация», «большевистское рабство» и «общество равных возможностей».
Эта важная, но очень нудная битва, похоже, утомила писателя. Опостылела.
А с другой стороны, победа обернулась чем-то негаданным, чему Аксенов не нашел названия. Его изумляли его читатели: «…с 88–89-го годов им открывают тайны этого страшного государства. Всех этих дыр в затылках, этих страшных захоронений, пыток… И ни черта не действует!» Ему в ответ — о пропаганде, а он: «…у меня была запись на телевидении, и тут все телевизионщики стали говорить, что на них давление колоссальное… Я интересуюсь… Вам кто звонит? А они: „Наши сами туда звонят…“»[262].
Утомительное дело — победителю режима размышлять на склоне лет о таких коллизиях. Не случайно он заводит разговор о жизни земной и жизни вечной. О правде и грехе. О Боге и его враге. О вере и неверии. О Церкви, о любви. О времени. О человеке… Обреченном на муки и творчество, без которых, как думает автор, нет мочи сыскать свободу. Такую прекрасную, желанную, возможную, но ускользающую, незавершенную и мятежную, как частица дабль-фью в «Золотой железке». Ведь это за ней так вдохновенно устремлялся Байрон. За коим поспешали Хемингуэй и прочие байрониты. И спешат по сию пору. А до отмеренного ему дня мчался и чудесный мечтатель Аксенов.
«— Кто мог представить всерьез утешение в мире матерьялизма? В том мире, где всё подчиняется законам гравитации? Ты помнишь, мой шевалье, как ошеломляли нас межзвездные расстояния? Сознание человека не могло их вместить. Ты сейчас проходишь мимо них в зазвездность и вновь встретишь их, только если придется возвращаться.
— Боже упаси! — воскликнул Миша, как зрелый ребенок.
— …Кто знает, а может быть, паки явишься туда, чтоб смузицировать трио с двумя соловьями».
В этом диалоге филозофа[263] Вольтера, пребывающего во вневременных угодьях, и прибывшего туда отставного разведчика, что толкуют на исходе романа «Вольтерьянцы и вольтерьянки», Аксенов говорит о том, что в последние годы, видимо, казалось ему главным — об отношениях духа и плоти, которые нередко вступают в суровую битву.
Его вдохновляет альтруизм — «никогда раньше такие эскадры с продовольствием не отправлялись за моря», — но крайне беспокоит насилие.
Логика рассуждений писателя такова: когда-то человек часто и необходимо убивал подобных себе. Не обязательно мучительски, но кроваво и лично: зубами, камнем, колом… Чуть позже — на расстоянии руки или рогатины, с хрустом костей, брызгами, судорогами.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!