Безумие - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Черный котенок! Что ты мяукаешь? Что поешь?
Разве тебя с крыши не сбросили?
Нет, тебя убили по-другому.
Убили, а ты на свободе!
Свобода! Вот она!
– Юдикандус… хомо реус!
Ноги сползли со ската. Свесились с края. Сидела, вцепляясь руками в выгиб яркой лунной жести.
Жизнь была. Прошла. Все минуло. Зачем?
И волной поднялась со дна души неизжитая боль, нерастраченная мощь.
Уйти?! Воля! Не вернуться?! Пускай! Вернуться? Никогда! Родится другая! Другой! Она, такая она, как вот сейчас, теперь, на скользком скате зимней крыши, не вернется сюда! Придет другой! Другая! Придет такая, которую она забыла! И мучительно, до слез, до слепоты и глухоты, до безумия, она – ее – будет вспоминать!
И – не вспомнит.
– Уик эрго… парце… деус…
Две тени. Одна сидит на краю. Другая стоит рядом. Качается. Ловит руками зимнюю ночь. Метель утихла. Вызвездило. Крыши города Горького в ночи железными лодками плывут. Голые деревья опушил белый бархат полночного инея. Как красиво вокруг. Какая красота. Красота в небе, в тучах. Красота в лунном серебряном свете. Грязь на земле. Под сверкающими ветвями, под инистыми кустами. Ее не видать.
– Сядь рядом.
– Да.
– Хочу, чтобы мы вместе.
– Да.
Сидели рядом. Полуголые, дрожали от холода. Стучали зубами. Свесили ноги вниз. Корабль плыл. Луна заливала головы, плечи, лица стылым молоком. Сколько красоты, и ее больше нельзя будет увидеть. А может, обречены видеть вечно; и так наедятся красотой, что не захотят…
…вспомнила. Внезапно вспомнила. Быстро обернула лицо к мужчине.
Уже падали. Не удержаться.
– Моя картина! Я сожгла ее!
Уже катились вниз.
– В печке…
Черный котенок мяукнул.
В зеве печи горели дрова.
Две тени летели. Одна другую держала за руку.
Летели, и вверх ноги задрались.
Темные окна Корабля мелькали.
Он шел вперед и уходил от них. Проламывал лед стальной, каменной острой грудью.
Белели беззвучно орущие лица.
Развевались белые больничные одежды.
Холщовые пижамные штаны. Холщовая смирительная рубаха.
А может, не смирительная, а просто длинная, холстины не пожалели.
Последний холст.
Последний миг.
Блеск ледяной лужи передо лбом, перед слепыми глазами. Открытый рот.
Последний крик.
Вся свобода.
Вся жизнь.
Тени превратились в тела.
Два тела лежали на снегу.
К ним подбегали дворовые собаки. Обнюхивали их. Медленно, важно подходили зимние птицы – вороны, галки. Переступая лапками-крестами, ходили по свежему снегу вокруг, склоняли умные головы, глядели умными глазами. Подкрадывались кошки. Эти были осторожнее всех. Садились поодаль, поджимали мерзнущие на снегу лапы, водили усами.
Кошки, собаки и птицы водили хороводы вокруг лежащих. Странный праздник. Зачем они так тихо лежат? Зачем спят на холоду? Голокожие люди всегда прячутся в свои теплые кирпичные коробки и одеваются в теплые меховые одежды. Одежды они делают из зверей. Они хуже зверей, потому что они убивают не только зверей, но и друг друга.
А эти? Они тоже убили друг друга?
О чем думали звери, танцуя вокруг двух тел? Мужчина и женщина не разняли рук. Так, мертвые, крепко за руки и держались.
Откуда появилась, перед самым рассветом, эта девушка, эта больная? С какого спустилась крыльца? С какого этажа? Шла, еле ногами двигая. Ощупывала пальцами холодный черный воздух. Светло, опалово сиял снег. От трупов отбежали две огромных дворняги. Коты дрались за деревьями, далеко разносились их злобные вопли. Женщина, или девушка, или девочка, или старушка, плохо было видно в ночной живой тьме, еле переступая ногами, подошла к лежащим на снегу. Опустилась на корточки перед мужчиной. Трогала голыми дрожащими пальцами его рыжую, седую бороду. Другую руку прижимала к груди. К левой ключице. Она была очень худая, как век некормленая.
Тихо, тихо худая девушка раскрыла рот. Она запела. Пение слишком тихое, не услышишь, только если голову ей на плечо положишь. Или ухо под губы подсунешь. Не пела: шептала. И все же голос лился талой водой под коркой наледи. Лился. Светился. Рождался. Умирал.
– У любви, как у пташки, крылья… ее нельзя… никак поймать…
Девушка сидела на корточках на снегу, перед телом Вити Афанасьева, и пела о любви.
О чем же еще можно было петь им обоим?
Сидела, пела и плакала.
А потом голос пресекся, исчез: от слез петь не могла.
Рассвело, на крыльцо больницы вышла дежурная санитарка, вытряхнуть половик, что лежал под фикусами в столовой, увидела мертвых и закричала. Она кричала очень громко, и на ее крики сбежались люди – и из больницы, и из окрестных домов. Самоубийц унесли в подсобку, где главный врач все мечтал сделать кофе-бар для приезжих гостей. Пахло картошкой. Пахло картоном. Тела положили рядом. Пока несли, их руки разорвались; но когда их положили рядом, они опять соприкоснулись.
Так лежали вместе, тихо.
Все было тихо.
Психи еще спали.
А кто-то не спал, а рыдал, забивая рот, зубы, язык скомканной простыней.
* * *
Они, как возмездие, шли.
Каждый – каждому – возмездие.
Шел мертвый Марсианин с головою Пса. Скалил пасть. С желтых клыков текла слюна.
Шел Политический, и он был Жук-Рогач. Шевелил жвалами. Шевелил черными огромными бархатными усищами.
Шел разбившийся в лепешку Бес, и он, Козел, тряс и тряс белой седой бородой, вылуплял влажный жемчужный глаз, мигал, моргал, наклонял старые рога, и человеческие руки торчали впереди козлиной адской, ночной морды, загребали воздух, хватали его и не находили опоры.
Шла обритая Саломея, и у нее была большая и неуклюжая, такая добрая голова Коровы, и мотала головой Корова, и мычала невнятно, жалуясь, прося, умоляя.
Шла, с выпитой до дна душой, больная Назарова, и на тонкой черной шее в свалявшихся перьях у нее торчала, возвышалась над всеми башка Гусыни, и качала Черная Гусыня головой, о чем-то своем доподлинно зная, никого не обвиняя, не проклиная.
Шел, катился на кривых ножках маленький бедный колобок, Витька Афанасьев, да вот взамен рыжей бороды у него на шее вертелась голова Льва, и глядел Лев грустно и гордо на безумный человечий мир, и все, все знал великий царь Лев про жалкого слугу-человека.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!