Московские повести - Лев Эммануилович Разгон
Шрифт:
Интервал:
— Вы были несправедливы к нему, Василий Иванович. Он бой провел неудачно, но не трусил, а шел впереди бойцов, не боясь смерти.
— Я, Павел Карлович, не командир взвода, а командующий армией! И я тоже не боюсь смерти! У меня нет никаких преимуществ перед любым красноармейцем, идущим в бой!
— Нет, есть, Василий Иванович. Командующего армией, геройски погибшего в бою, помнят множество людей. Ему посвящаются статьи в газетах и журналах, в энциклопедиях и учебниках. И вы это знаете. А красноармеец в бою идет на смерть, не рассчитывая на посмертную славу. Его человеческий подвиг выше вашего.
— Ах, Павел Карлович, можно подумать, что вы не профессор астрономии, а профессор богословия! А впрочем, вы, конечно, правы. Но я — командующий, а вы — комиссар. Вы и обязаны быть лучше меня. Ну не сердитесь, профессор!
Как же быстро пролетает день в октябре! Уже зажглись керосиновые лампы в штабе, когда телеграфист встрепенулся, читая ленту, выползающую из аппарата.
— Ура! Сарапул взят!
Да, вот и первая настоящая победа! Все бросились рассматривать штабную карту. Стало очевидно, что крупная группа белых войск, владеющая Ижевском и Воткинском, скоро будет в кольце. Теперь наступать дальше на север, на Ижевск.
КОМИССАР АРМИИ
Живительный дух победы наполнял армию. Приехавший с фронта Шорин провел одну ночь на «Короле Альберте», вызвал начальника тыла и сказал ему:
— Всю ночь из моей каюты слышал, как на соседнем пароходе кашляет комиссар армии. Ему, кстати, не двадцать лет, а пятьдесят три! И он знаменитый ученый! А мы его заморим в этой проклятой барже! И все мы тут пропадем от сырости и холода. Сегодня же к вечеру весь штаб армии перевести в городское помещение. И чтобы оно было теплым! Павлу Карловичу отвести комнату в самом здании штаба. И топить, топить дом круглые сутки!
Лучшим зданием в Вятских Полянах был дом, где раньше жил богатейший купец-хлеботорговец. Кирпичный, с полукруглыми венецианскими окнами, лепными потолками, узорными изразцовыми печами. Множество комнат внизу и в мезонине были крохотными и неудобными, зато парадные залы — столовая, гостиная — огромны, и в них еще почти полностью сохранилась обстановка богатого дома. Даже огромный концертный рояль был цел. И была клетка, в которой сидел на жердочке самый настоящий и живой попугай. Большой, белый, с ослепительными фиолетовыми и оранжевыми перьями на лохматой голове. За попугаем ухаживали, кормили и поили; множество красноармейцев толпилось вокруг невиданной птицы, пытаясь учить ее человеческой речи. Попугай в ответ на уговоры резко и некрасиво кричал пронзительным голосом — не птичьим и не человечьим. Шорин немедленно приказал убрать попугая куда-нибудь подальше, чтобы не мешал оперативной деятельности штаба. Хотел убрать и рояль. Но увидел, с какой внезапной нежностью провел по пожелтевшим клавишам рояля комиссар армии, и распорядился рояль оставить.
Так он и стоял в углу, покрытый картами и пачками армейских газет.
Командарм гневался часто. После взятия Сарапула армия продвигалась вперед медленно. Иногда некоторые инициативные командиры проникали дальше, чем им было поставлено заданием, и это-то вызывало всегда взрыв гнева у Шорина. Задумал он не только освобождение городов, но и уничтожение всей белой армии. Части Второй армии медленно текли вдоль железной дороги, вдоль Камы, окружая белую армию. По карте, куда каждый вечер заносились результаты дня, можно было ясно проследить, как все теснее и теснее смыкается красное кольцо вокруг почти трех десятков тысяч белых.
Обычно Штернберг и Гусев уезжали в части рано утром. Штернберг нагружал автомобиль не только литературой, но и ботинками, обмотками, меховыми жилетами, только что поступившими в армию. Выслушав доклад командира, вызывал отличившегося в разведке бойца и тут же, перед строем, награждал ботинками... Улыбающийся красноармеец под одобрительный смех товарищей возвращался в строй, прижимая пахнущее свежей кожей отличие.
Южнее Ижевска шли затяжные и малоудачные бои. Белые стянули туда значительные подкрепления. Ижевский завод давал им любое количество оружия и боеприпасов. Белые части здесь состояли из офицерских полков и участников восстания в городе. Они дрались с ожесточением отчаяния. Гусев сразу же уезжал на передовую, в «боевые порядки», как он говорил. А Штернберг оставался в ближайшей к фронту деревне и до вечера разбирался с крестьянскими делами, улаживал возникающие ссоры между красноармейцами и мужиками из-за забранной лошади или сбруи. Мужикам нравилось, что «главный комиссар» — старый, с седой мужицкой бородой, что он нетороплив в разговорах и решениях, никогда никого не прервет, слушает внимательно и сам говорит не торопясь, спокойно.
Вечера в штабе армии были разные. Они зависели от дня. В дни неудач, отбитых белыми атак, больших потерь комиссары возвращались в село усталые до полного изнеможения, озлобленные, были не в состоянии даже разговаривать друг с другом. Они быстро договаривались о том, что с утра делать, и уходили в свои комнаты, пытаясь уснуть.
А бывали и хорошие вечера. На фронте удача, подкрепление прибыло, за весь день с неба ни дождинки, ни снежинки, тепло не по-осеннему. И комиссары приезжают веселые, дружные, и вокруг них все смеются, и завтрашнее утро всем кажется решающим и надежным. И тогда Гусев подходит к роялю, быстро снимает с его лакированной крышки груду бумаг, притаскивает табуретку, открывает крышку и зовет Штернберга:
— Маэстро!..
Медленно, как бы нехотя, улыбаясь от предстоящего удовольствия, Штернберг усаживается за рояль, пробегает пальцами по пожелтелым клавишам. Рояль расстроен, в нем западают некоторые молоточки, но все равно эти звуки воскрешают и далекое орловское детство, и репетиции студенческого оркестра, и блаженные вечера в Большом консерваторском зале. Штернберг играет своего любимого Шумана. Потом, увидев подошедшего к роялю Гусева, начинает вступление к романсу, который ему нравится больше всего из обширного репертуара Гусева.
Город уснул спокойно, глубоко.
Вот дом, как прежде, с освещенным окном...
Комиссар Второй армии поет, как на концертной эстраде: в полный голос, бледный от волнения, заложив руку за борт куртки. «Он действительно настоящий артист!» — думает о нем Штернберг. Этот дивный романс Шуберта он слушал много раз в исполнении великолепных певцов. Самого Шаляпина слышал. Но все равно редко у кого была такая теплая глубина бархатного, низкого голоса, кто пел бы с таким драматизмом и артистичностью.
В дверях толпятся штабные и красноармейцы, кто-то раскрыл окно, на
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!