Отец и мать - Александр Донских
Шрифт:
Интервал:
– Благодарю вас, мой многоуважаемый ангел-хранитель. На молодых даровитых поэтов А и Бэ, ярких представителей поколения азбучных истин, я уже обратил моё высокое внимание. Знаете, Павел Сергеевич, когда они нередко цепко, но с притворным равнодушием смотрят на меня и любуются, ясное дело, моей очаровательной улыбкой и не менее очаровательными кудрями, я в их глазах считываю целые поэмы. Но сии сочинения довольно однообразные и на одну-единственную тему – что такое хорошо и что такое плохо. Кстати, отгадайте загадку: а и б сидели на трубе, а упала, б пропала – кто остался на трубе?
– Гх, гх! Вас, маэстро, устроит, что и остался на трубе? Возможно, он Идиот из одноименного романа многоуважаемого Фёдора Михайловича Достоевского.
– Гениально, профессор! Есть о чём пофилософствовать и поспорить в дороге. Например, о том…
– Лео, дорогой мой друг и ученик Лео, помолчи, пожалуйста! Какие могут быть философствования под надзором да в тесном помещении? Не забывай, что и другие члены делегации, в том числе представительницы прекрасного пола, тоже могут быть чекистами. Шутки, конечно, шутками, но будь, умоляю, настороже. Как твой непосредственный начальник приказываю тебе: долой с лица улыбку! И ещё, знаешь что? – не мешало бы тебя, шалопая этакого, подстричь. Пойдём в моё купе – я тебя обкорнаю по первому разряду: как-никак в студенческие лета твой покорный слуга прирабатывал цирюльником на улице Большой нашего стольного града Иркутска.
– Ну уж дудки, любезнейший профессор! Мои волосы – моё достояние. А улыбка… а улыбка – извольте: сбрасываю на пол и даже потопчусь по ней.
И Леонардо пальцами как бы оторвал от своего лица улыбку, отёр одну ладонь о другую и тщательно покрутил подошвами по полу – таким манером гасят окурок или танцуют твист.
Большаков рассмеялся, махнул на Леонардо рукой, направился в своё купе, но на секунду вернулся:
– Лео, дражайший мой Лео, в нашем с тобой дружеском кругу всё же не хватает твоей божественной, яснолобой Беатриче – Екатерины свет Николаевны! Её дивная русская коса, её лучащиеся агатовые глаза самарянки, её вразумительная, но ненавязчивая речь, – ах, ах, как порой восклицают благородные дамы! Счастливец ты, Лео, баловень судьбы. А тебе, кстати, не кажется, что в этой нашей компашке женщины – сплошные буки и зануды?
– Вы, думаю, верно предположили: они тоже чекисты. Или жёны чекистов. Кстати, вот вам кое-что этакое для размышлений и выводов: может быть, и я чекист? А что?! Получил государственное задание – из копны собственных волос тишком подглядывать за членами делегации, в том числе за вами. Никаких подозрений на мой счёт, потому что с виду я полный Ванька-дурак.
– Довольно, довольно, дитя Солнца, болтовни! Твоё воображение, Лео, не завело бы тебя слишком далеко. Я боюсь, что ты в какой-нибудь ответственный момент своей жизни обхитришь самого себя. Пойми ты в конце концов банальное, но вечное правило человечьего бытия: внешне надо жить как все, прикидываться пескариком, но в сердце – о, в сердце! – в сердце своём навеки, а в некоторые роковые минуты до зубовного скрипа, оставайся самим собой – свободным и великим. Свободным и великим! Ты меня понимаешь, Лео?
Рослый Леонардо сверху вниз посмотрел на своего маленького, брюшковатого, лысенького, с младенческим пушком волосков начальника и его потянуло засмеяться, подшутить над уважаемым профессором.
«Форменный хамелеончик, артист, старый мальчик», – припомнились ему слова Екатерины о Большакове.
Но неожиданно не веселие – горечь хлынула в мягкую и зыбкую душу Леонардо: «Боже мой, неужели и я стану таким же – пустопорожним и потешным существом? Бедный, бедный мой учитель!»
Избегая посмотреть прямо в глаза, он приобнял старика, прочувствованно сказал:
– Я вас понимаю, Павел Сергеевич. Понимаю, очень, очень даже как понимаю. И я непременно научусь прикидываться пескариком.
– Ну и славненько, – даже прищёлкнул пальцами профессор.
Леонардо глянул на него открыто – в припрятанных морщинками крохотных глазках молодо и остро посвёркивало лукавство. «Да верит ли он сам-то в пескариков своих? – почти что в возмущении воскликнул в себе Леонардо. – Не заигрался ли мой старина, умудрённый и своим и всей страны иезуитским опытом? Ну а все мы, люди планеты Земля, всех времён и народов, в чём настоящие? Когда играем, когда не играем? “Весь мир – театр”, – сказал великий всечеловек Шекспир, – вот, наверное, истина всеобщей жизни. Он мне тут – “пескарик”, “пескарик”, а у самого, правильно подметила Катя, пляшут бесята в глазах. Представляю, какой хаос и бедлам в его извилинах».
– Ну-с, лекция, мой прилежный ученик, окончена, – промолвил профессор, подчёркнуто деловым тоном, но с едва сдерживаемой позевотой, – я с чистой совестью могу удалиться в моё купе, чтобы от всей души вздремнуть часок-другой.
«Артист, неисправимый артист! Уже, наверное, и сам хорошенько не понимает, в чём он настоящий, – напряжённо и угрюмо размышлял Леонардо после ухода Большакова, уткнувшись горячим лбом в желанно прохладное окно. – А я каков гусь? В чём, собственно, я настоящий, неподдельный? Когда я играю, а когда не играю? Он сказал, что я могу обхитрить самого себя? Обхитрить – то есть сыграть так свою роль, что сам поверю: я – не я и рожа не моя. А обхитрить жизнь? А – саму судьбу? А – Его, Самогó? О-о, господа присяжные заседатели!..»
Чем дальше от дома и чем ближе к Москве, тем сумеречней становилось в Леонардо томление. В минутных порывах ему хотелось, чтобы дорога закончилась немедленно и чтобы перед ним, наконец, раскрылся мир, о котором он мечтал. Однако впереди ещё не один и не два дня пути – и каким образом их пережить, перетерпеть?
Поезд с железным равнодушием громыхал по рельсам, скрежетал и завывал на сцепках, а за окном, когда ни глянешь, – леса и леса, эти ужасные русские леса и шири, это убивающее душу однообразие жизни и природы. И только мысли и мечты немножко скрашивали его расшатанные ощущения.
– Моя божественная, яснолобая Беатриче, моя Мадонна, моя жизнь и судьба! – раз за разом, без мыслительных и душевных усилий шепотком перебирал Леонардо драгоценными бусинами эти красивые слова. Ему хотелось думать о своей возлюбленной, удерживать памятью её образ, но он не мог себя обмануть – его грудь и разум теперь жили не Екатериной, а устремлённостью во что-то неведомое, но, был уверен, прекрасное.
Улыбаться он перестал: «Рекомендовано мэтром прикинуться пескариком – что ж, пожалуйста: я – пескарик, я – ничто, я сижу в моей норке и никому не причиняю никаких неудобств». Когда, однако, он проходил мимо стоявших в тамбуре или проходе А и Бэ, то неизменно произносил, да непременно с каким-нибудь фривольным напевчиком:
– А и б сидели на трубе. – И притворно позевывал и потягивался.
Он их дразнил, он их презирал.
Впрочем, как и себя – и дразнил, и презирал: «Смотрите, смотрите, люди добрые: перед вами герой нашего времени – смелый пескарик!» – говорил в нём один голос. А какой-то другой подсказывал: «Подойди к ним и скажи прямо и честно, что не уважаешь их.Что, кишка тонка?»
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!