Литература как жизнь. Том I - Дмитрий Михайлович Урнов
Шрифт:
Интервал:
По ходу жизненного эксперимента, с паровоза, на полпути, перебрался я в вагон, заснул и проспал остановку. Пришлось возвращаться по шпалам ночью, зимой, в декабре. Если юнгианские символические совпадения заставляют заметить себя, то бывает, чувствуешь себя ведомым, ноги сами тебя несут, как несли нас с Митей и Димкой из дома, а куда, сам не знаешь, но несут.
Лес по обеим сторонам полотна. Уже теперь я думаю: а что если бы напали на меня волки? Возможно, их там и нет было, но что было, то было: ощущение совершенной безопасности, в мыслях ни волков, ни злых людей. На переезде попросился в избушку к стрелочнику. С полчаса постоял с ним рядом спиной к печке. Двинулся дальше. Добрался до села Григорова, где родились идейные враги Аввакум и Никон. Словно меня и в самом деле кто-то вёл, оказался перед Домом Колхозника, и будто ждали меня – впустила дежурная и провела в просторную, нетопленную комнату.
Мизансцена для театра абсурда: стоят несколько кроватей, на каждой – стопка матрацев. Когда мы с дежурной вошли, матрацы зашевелились, из-под них показались проснувшиеся постояльцы. Прибытие позднего пришельца их не раздражило. «Ложись, – говорят, – будем вместе спать, теплее станет». Дежурная мне предлагает:
«Возьмите себе там, в углу, пару матрацев, постельного белья у нас нет». Взял четыре: два под себя, два сверху. Не раздеваясь провалился в забытье с мыслью: подтекст… подтекст…
С раннего утра, едва рассвело, прошелся по селу, где родился раскол, и отправился на автобусную остановку. Надо было возвращаться в Горький, чтобы успеть на московский поезд. На остановке никого. Однако скоро стал набираться народ. Хотел я заявить свои права на первое место в очереди, однако мужчина средних лет, отрицая малейшую мысль о возможности порядка, жестко сказал: «Очереди не будет». Так и стояли толпой. Подъехал небольшой старенький автобус. Полезли. Набились. Стою, стиснутый со всех сторон. Пока ждали автобуса, крепко подзамерз, автобус простывший, а у меня легкие ботинки. Чувствую, не достою до остановки! Вдруг раздается голос того местного начальствующего гражданина, который отверг какой бы то ни было порядок при посадке, голос взывает к старушке на переднем сиденье: «Мать, подымись, дай молодому человеку сесть, а ты ему на ноги садись – грей!» Старушенция, как по команде, встает, я сажусь, ботинки сбросил, застывшие ноги ставлю на сиденье, а бабушка на них садится. Трясемся в соборном единении до ближайшего полустанка (стилизовать в манере Андрея Платонова).
Правды накопилось у меня на целый том, не меньше горьковской «Матери». Вернувшись из Горького и не задерживаясь в Москве, я удалился от шума городского в деревню, чтобы, исполняя волю Панфёрова, высказать правду, всю, без утайки. Вернулся из добровольного творческого заточения, сдал текст, и получил судебную повестку. Тут посещает меня видный поэт-диссидент, ему передала мою сормовскую сагу его жена, сотрудник редакции[217]. Приходит поэт и, без предисловий, как инакомыслящий, высказывает своё мнение о прочитанном: «За такую писанину у нас сажают».
Стал я готовиться к речи в стиле Павла Власова. «Мы стоим против общества, интересы которого вам приказано защищать, как непримиримые враги его и ваши, и примирение между нами невозможно до поры, пока мы не победим» («Мать», Часть вторая, глава 25). Но оказалось, в суд меня вызвали не за правду, а из-за справки: не отчитался во-время перед бухгалтерией за командировочные, а я и не знал, что надо отчитываться платежками, ведь это была моя первая творческая командировка, и я считал, что написанное мной и есть отчет. Витька выругал меня за избыточную правду, дал указания, как переработать, сократить, убавить пессимизма и добавить оптимизма, что я исполнил и представил новый текст в четыре раза короче. Тут со мной поговорил заведующий редакцией публицистики. «А ведь вы по-прежнему чем-то недовольны», – было сказано мне строго, но без упрека, а лишь в объяснение, почему и переработанный вариант не годится. И перерабатывать уже не требовали, просто списали командировочные в убытки. Посильно выполненное требование правды надеялся я предъявить Самому. Не допустили, Панферов плохо себя чувствовал, и моя правда могла его сильно расстроить. Уже в оттепельные времена мы случайно встретились с заведующим редакцией, вместо мрачного лица ко мне была обращена улыбка, и я услышал: «Вы были правы в том, что написали».
Почему же моя писанина не повлекла за собой наказания, о котором предупредил меня поэт? Случай не единственный, когда я писал вроде бы то же самое, что и диссиденты (говорила мне мать, а потом жена). На меня, я думаю, действовал пример отца и деда, потерпевших, однако уцелевших в годы сталинизма: не вели себя агрессивно ради самозащиты, уходили с дороги, их не добивали конкуренты-доносчики. А я из сказанного или написанного не делал политики. Сказал и сказал, написал и написал, организацией мнений вокруг написанного не занимался. Ну, и с людьми везло. В «Октябре» не оказалось доносчиков, в ИМЛИ выручал Ушаков.
Хотя мой ответ на вопрос, что такое у нас коммунизм, оказался отвергнут, Витька настаивал, чтобы я не отрывался от авторского коллектива и ходил на общередакционные мероприятия. На активе журнала я услышал речь Панфёрова, говорившего о том, какая борьба у нас шла за власть в государстве, в литературе, и кроме того в изобразительном искусстве, театре, а также в кино, непрестанная и сквозная борьба. Моей матери об этом сказал кинооператор Леонид Косматов, а до моего сознания хотел довести писатель Федор Панфёров. Выражался Федор Иванович непрямо, о многом и вовсе ничего не сказал, к тому же не очень внимательно я слушал – не готов был слушать: знал ещё недостаточно, чтобы понимать панфёровские обиняки и намёки. Как и рассказы моих дедов, сказанное маститым писателем оказалось для меня одним из ранних сигналов, воспринятых, однако не вполне осознанных. До слуха слова доходили, до сознания н-не совсем. Тогдашние и не только мои представления о том, кто в нашем недавнем прошлом виноват, сводились к разделению на мучителей и мучеников. А Панферов старался провести черту иначе. Из сказанного им запомнилось, как пошли они в ЦК и сказали: «Человек с кровавым топором бегает по улицам советской литературы!». Панферов сам был заодно с тем человеком, но затем от него отделился, а махавший топором лишился головы. С этим человеком моя
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!