Порою блажь великая - Кен Кизи
Шрифт:
Интервал:
— Ли… — она помедлила секунду, дебатируя сама с собой, наклонив голову и изучая меня одним синим глазом, глядевшим поверх черного ворота хламиды, — …что ты здесь делаешь? С твоими знаниями… образованием, теряешь время, обматывая дурацким тросом дурацкое бревно?
— Не такие уж дурацкие они, трос и бревно, — попробовал отшутиться я, — если проанализировать их истинное, глубинное значение как сексуальных символов. Да-с. Конечно, никому не говори, но я здесь отрабатываю грант института Кинси[77], собираю материал для книги «Комплекс кастрации у стропальщиков». Презанятнейшее исследование… — Но она задала вопрос всерьез и ждала серьезного ответа.
— Нет, правда, Ли. Зачем ты здесь?
Я принялся мысленно стучать себя по голове и по заднице, наказывая за то, что поленился изобрести готовую и убедительную ложь, чтоб подложить ее под этот неизбежный вопрос. Чертовски глупый недосмотр! И эта-то мысленная взбучка, должно быть, породила вид столь сильного страдания, что любопытство тотчас схлынуло с лица Вив, сменившись сочувствием.
— Ой! Я не хотела лезть в… что-то такое… что ты…
— Все нормально. Не того рода вопрос. Он…
— Нет, я же вижу, что как раз того рода. Правда, извини, Ли. Порой брякну, не подумав. Просто вдруг озадачилась да и спросила. Я не хотела наступить на синяк…
— На синяк?
— Ну или мозоль, больное место в прошлом, понимаешь? Ну… понимаешь, мой дядя, в Рокки-Форде, заведовал каталажкой… и он мне говорил, чтоб понемножку болтала с узниками, когда приношу им еду. Потому что — тут он был добрым человеком, — потому что беднягам и так несладко, без моего зазнайства. Главным образом — бродяги, пьяницы, наркоманы. Рокки-Форд прежде был важным железнодорожным узлом. И он был прав, мой дядя: им и так несладко. Я их слушала, их истории о том, как они угодили за решетку и что дальше думают делать, — и меня это по-настоящему цепляло, понимаешь? А когда моя тетя заметила это — она вошла ко мне ночью, села на кровать и сказала, что, может, этих бедняг и дядю я и одурачу, но она-то меня раскусила. Она знает, кто я — поведала она шепотом, сидя на моем диванчике во мраке. Я, оказывается, падальщица, вроде ворон и сорок. Я — из тех, сказала она, кто обожает клевать людей в больные места прошлого. Здоровые места меня не занимают — только синяки и зияющие язвы… Вот почему за мной — глаз да глаз, и лучше бы мне поберечься. — Вив опустила глаза и поглядела на свои руки. — И часто мне казалось, что она была права. — Снова подняла взгляд на меня: — Ладно, так ты понял, что я имела в виду, насчет синяков?
— Нет. Да. В смысле, да, я понял, что такое синяк, но — нет, ты никого не клюешь своими вопросами… все в порядке. А почему я не смог ответить, Вив… да я сам толком не знаю, зачем я здесь, сражаюсь с дурацкими бревнами. Но я и во студенчестве своем не знал, зачем сражаюсь с дурацкими стишками и пьесами, написанными дурацкими древними британцами… чтобы коллегия дурацких древних профессоров дозволила мне посыпáть той же трухой юные умы, чтобы им другая коллегия тоже дозволила пичкать другие юные умы, и так — до последнего слога в истории человечества… А тебя это не беспокоило? Теткины обвинения в терзании птичек в тюремной клетке?
— Ужасно, — ответила она. — Некоторое время, во всяком случае.
Я снова уселся на корягу.
— Так можно заработать один из самых пагубных комплексов, — уведомил я ее таким тоном, будто имел несомненную и всемирную научную славу, заслуженную лечением вывихов чужого сознания. — Комплексы — это что-то вроде кессонной болезни, пузырьки азота в твоем эго. Ни всплыть, ни утонуть: делать хреново — и не делать хреново. Пат. В твоем случае, к примеру, ты бы терзалась, когда отказалась бы выслушивать узников, и равно терзалась — когда бы согласилась.
Она слушала терпеливо, но, кажется, не слишком-то поразилась моему диагнозу.
— Да, что-то такое я и чувствовала, — сказала она, улыбнувшись, — но, знаешь, меня это не долго тревожило. Потому что я кое-что выяснила. Я выяснила мало-помалу: что бы мне ни приписывали дядя или тетя — это лишь значит, что они в себе видят подобное. Моя тетушка… Она носила штукатурку чуть ли не неделю, толстую и страшную. Начинала накладывать в среду, ни разу не умывалась, но каждый день мазала новый слой. До воскресенья. А тогда — снимала макияж, как шкуру с апельсина, перед походом в церковь. А после церкви исполнялась такой святости, что следила за мной часами, неотступно, думая поймать меня с губной помадой и закатить скандал. — Вив снова улыбнулась своим воспоминаниям. — Ой, клинический случай. Я все надеялась, что она пропустит воскресную службу — продрыхнет до понедельника, например, — потому что понимала: целых две недели макияжа превратят ее в молчаливую статую. Особенно на тамошней жаре. Ой-ой-ой. — Она покачала головой, все улыбаясь. Потом зевнула, потянулась с большим изяществом, и ее изящные, нежные кисти доярки выглянули из рукавов. Все еще потягиваясь, она сказала: — Ли, извини, если снова лезу… но твоя учеба — она вся была дурацкая? Или тебя что-то выдернуло?
Я так утонул в излияниях ее собственной души, что внезапный перескок на мою персону снова застиг меня врасплох. И я брякнул первое, что вступило в голову.
— Да, — сказал я. — Нет, — сказал я. — Нет, она не всегда и не вся была дурацкая. Поначалу — нет. Когда я впервые открыл для себя миры, что были прежде нашего мира, иные картины иных времен, открытие было столь ослепительным и ошеломляющим — мне захотелось прочитать все, что было когда-либо написано об этих мирах и в этих мирах. Постичь самому и поделиться со всеми. Но чем больше я читал… со временем… я начал понимать, что все они пишут об одном и том же, рисуют ту же скучную дурацкую картину «здесь-сегодня-преходяще-в-завтра»… Шекспир, Милтон, Мэтью Арнольд, даже Бодлер и даже тот крендель, что сочинил «Беовульфа»… та же картина, те же мотивы, тот же конец, будь то Дантова канализация или Бодлерово кашпо: …все та же старая скучная картина…
— Какая картина? Я не понимаю.
— Какая? О, прости, я не хотел выпендриваться. Какая картина? Да вот эта: этот дождь, эти гуси со своей печальной повестью… этот, этот самый мир. И все они пытались как-то его изменить. Данте из кожи вон лез, чтоб изобразить ад, ибо ад-де предполагает наличие рая. Бодлер сбросил шоры с глаз и зрил в корень цветов зла. Ничего. Ничего, кроме грез и иллюзий. Но когда порыв иссякал, а грезы и иллюзии выцветали, оставалась лишь эта унылая старая картина. Но, Вив, послушай, у их картины было преимущество, у них было нечто такое, что мы утратили…
Я ждал, что она спросит про это «нечто», но она лишь сидела молча, сложив руки на черной хламиде.
— У них был неиссякаемый запас завтрашних дней. Не удалось воплотить мечту сегодня? Что ж, впереди еще много дней, и много грез, исполненных еще больших шума, ярости и будущего: может, сегодня просто не повезло? И всегда было завтра для поисков реки Иордан, или Валгаллы, или знамений в чириканье воробушка… мы могли верить в Великий Рассвет, что наступит когда-то, ибо если он не случился сегодня — имелось еще изрядно завтр.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!