Тадзимас - Владимир Алейников
Шрифт:
Интервал:
Как говорится, и так далее. Хватит. Слишком многое надо бы вспоминать и перечислять. Ну и что? – говорю я на все это. Действительно, я работаю и работаю. Работаю постоянно.
Ты даже представить себе не можешь, сколько текстов у меня в работе. Вот сижу среди ворохов рукописей. Пишу новое, стихи и прозу, воспоминания, свои записки о том да о сем, делаю нужные записи и так далее. Восстановил по памяти большой том стихотворений и поэм шестьдесят первого – шестьдесят четвертого годов, которые считал безнадежно утраченными. А кое-что и нашлось, чудом, но вернулось ко мне сюда. Здесь у меня открылась вторая память. Живу отшельником. Да, не тусуюсь, не желаю участвовать в хаосе.
Подумал сейчас: а зачем я тебе все это рассказываю? Ну, живу себе замкнуто, пишу себе. Кому это нужно – слушать, что вдруг вспомнилось? Мало ли какие эпизоды бывали? И ты небось морщишься. Хотя – кто тебя знает. Ты со своим умом человек. Да, Саша, живу. Все сказано в моих книгах. Их надо просто читать. Быть внимательными к ним. И, по возможности, – понимать. Кто я? Я человек. Мое слово, моя речь – в моих книгах. Это сейчас я, говоря с тобой, могу быть косноязычным, могу наскоро о чем-то вспомнить, взгрустнуть, а то и повеселить тебя, а то и призадуматься, потому что просто пишу, вернее, просто говорю с тобой, совершенно не заботясь о стиле и слоге. А там, в моих книгах, все на месте, все значимо. По-своему значимы, конечно, и случаи, подобные изложенным выше, но это – другое, совсем другое. Вот книги – они и есть книги. В «Скифских хрониках» и в «Здесь и повсюду» я выразил свое время, вот это, наше, теперешнее междувременье, на самом разломе веков и эпох, «как бы время», на стыке двух столетий. «Здесь и повсюду» – две части, шестьсот семьдесят два стихотворения, так и не издана полностью. И многое, многое не издано – и прежнее, и нынешнее. Куда больше по объему, нежели изданные книги. Ну и что? Да так, ничего. Жив. Дышу, надеюсь. Работаю – как я обычно всем отвечаю. Мое существование – почти схима. Подвижничество, как ни крути. Потом, глядишь, скажут: житие. Вот Слава Горб сказал как-то, что расценивает мои писания как литературный подвиг. Я знаю, это так. И хорошо знаю, когда придет мое время. Услышать бы отклик. Доброе слово. Ощутить бы внимание. Но… Чего там! Всегда один, один, один. Привык. Никто в мире не сделает за меня того, что только я могу сделать, написать свои книги, свои Веды. И я делаю это. Тружусь. А понимание? Где оно? Внимания, и того нет. Даже от товарищей по судьбе.
О товарищах. Я воспринимаю товарищество в пушкинском понимании этого слова. Потому и делал столько публикаций друзей-товарищей, если таковыми они являются, в чем уже не вполне уверен, потому и помогал книги издавать, писал о них, – вот они, длинная череда… И что это? кто это? Это – товарищи?
По-всякому можно убивать поэта. Можно – и невниманием. Как Николая Шатрова (1929–1977). Как Леонида Губанова (1946–1983). Как Александра Величанского (1940–1990). Как Леонарда Данильцева (1931–1997). Итак далее. Я – еще жив…Ну нет его, внимания. От товарищей по судьбе. Нет, и ладно. Надо привыкать к этому. Да уж привык. Почти привык. Что-то вроде теплится, брезжит, – разглядеть бы, почувствовать: что? Может, просто показалось. Кажется – креститься надо. Бог – он со мной. Всегда со мной. Сам не знаю, зачем тебе пишу, зачем вообще пишу все это? Я привык здесь писать письма – мысленно. А бывает, напишу кому-нибудь письмо, поговорю вроде с человеком, и откладываю его, не отправляю. Наверное, за прошедшие годы накопилось таких писем немало, – искать их и читать некогда, – пусть лежат, – когда-нибудь, глядишь, сами найдутся, потому что все приходит ко мне само, – наверное, в них, в этих письмах, зафиксированы всякие мои состояния, – наверное, наверное. Да наверняка. Ну и пусть. Да и это письмо, быть может, не отправлю, как не раз уже бывало, – напишу да отложу, выскажусь, а письмо останется неотправленным, пусть живет само по себе.
…Давным-давно, когда-то, в семьдесят втором, сочиняли мы, Саша, с тобою вдвоем развеселую прозу, сочиняли под настроение, перед этим, конечно, выпив, а потом и развеселившись, сочиняли в моей квартире, той, которой вскоре уж не было, на машинке моей, на «Консуле», той, которой вскорости тоже больше не было у меня, мы записывали ее, нашу прозу, конечно же, шуточную. Я запомнил ее наизусть. Вдруг – тебе она пригодится.
Итак:
Владимир Алейников и Александр Морозов Шуточная прозаАбрикосы были уже распроданы, и он купил ананас. Большой ананас, сочный, как оказалось потом, и сладкий.
Жена была польщена. Она всегда ставила ему в пример возлюбленного одной своей подруги, которая очень любила абрикосы, и стоило ей сказать: «По щучьему велению, по моему хотению», как они появлялись перед ней в ее постели.
Павел Бекасов разулся, снял пальто и сел в изголовье.
– Погоди, погоди! – сказала жена. – Сперва ананас.
Бекасов подождал.
Ананас жене понравился.Утром Бекасов выглянул в окно и увидел, что день – чудесный, а соседский мальчик Витя уже пошел в школу.
Он открыл форточку и достал из болтавшейся за окном авоськи рыбные котлеты.
Жена причесывалась.
– Сегодня никуда не ходи, будь дома, жди меня. В пятницу приедет дядя, должны же мы принять его по-человечески. Мне стыдно перед людьми, что у меня не муж, а одни расстройства. Вымой посуду и выбрось все эти свои банки из-под майонеза. Отдай рубль соседке и позвони Сутягину – пусть забирает свои дурацкие ассамбляжи. Чао!
Бекасов запер дверь и плюхнулся на диван.
«Какой же я…» – подумал он и сладко потянулся.
В голове его вертелась сутягинская прибаутка: «Если зимой не съедят, то весной посадят».
Но тут в дверь постучали.
Бекасов, чертыхаясь, встал и спросил:
– Кто там?
– Открывай, открывай! – послышался за дверью голос Сутягина. – Старик, – сказал он, закрывая за собою дверь, – взяли!
– Кого?
– Меня и Груню.Теперь мы на время оставим двух друзей-художников, которые еще долго обсуждали радостную новость: две работы Сутягина и еще одну работу художницы Груни Глинтуховой выбрали приехавшие из-за рубежа искусствоведы, и эти работы будут вскоре экспонированы на международной выставке в Барселоне. Скажем несколько слов о жене Павла Бекасова, скромной сотруднице одного из московских военных ведомств.
Сутягин рисовал одуванчики, а Груня – съестное.
Бекасов тоже рисовал съестное, но преимущественно дичь.
Фамилия Груни была Глинтухова.
Сутягина звали Борис. Он был учеником Дерюгина, который первым разрешил живописную проблему конкретной вещи в символическом пространстве.
Следуя заветам своего славного учителя, Сутягин, тем не менее, был новатором.
От утюгов, пудовых гирь, сырных и сахарных голов своего учителя он перешел к предметам более одухотворенным.
Его полотна были такими легкими, что, казалось, дунь на них – и мириады маленьких пушинок покинут терпкий стебель и вмиг окутают солнечный луч, каким-то чудом попавший в его мастерскую, соседствовавшую с полуподвальным помещением жилищно-эксплуатационной конторы номер тринадцать.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!