Генерал Снесарев на полях войны и мира - Виктор Будаков
Шрифт:
Интервал:
Трудности и переживания меня уже не смущают, да и где кончать жизнь — не всё ли равно… Я не Пушкин и считаю, что “бесчувственному телу равно повсюду истлевать”… Конечно, обретать в себе юношескую энергию, способность бегать за кашей или кипятком… не по годам, но эта необходимость поддерживает энергию, делая её необходимой, иначе скоро бы развалился и одряхлел… Но, быть может, это не самое главное… Что я мог бы делать в Москве? Научными работами мне заниматься не дадут, печатать не смогу, читать лекций не позволят, сползу я по необходимости на преподавателя военных наук в высшей школе… Много ли я проработаю? А сколько внутренних обид и досад я должен был бы перенесть? Сейчас я как-никак политический страдалец, прикрывающий этой позой мою практическую беспомощность; этот облик мне выгоден и в том отношении, что в семье моей, среди сестёр и людей, мне дорогих и мною уважаемых, создаёт тот ореол или, скромнее, то настроение, которое является ценным, хотя и незаслуженным подарком…
Вчера взял у воспитателя справку, нашёл библиотеку и взял Тита Ливия… и Старке “Происхождение семьи”… Библиотека представляет собой развалины, по которым бродишь с грустью… А когда-то она была очень серьёзна и занимала видное место среди частных библиотек России… Сколько нужно было увозов, сколько потерь и хищений заключёнными, чтобы такое книгохранилище довести до нынешнего состояния… Рассказывают про слова одного из комиссаров, отвечающего на сетования по поводу развала библиотеки: “Если в ней то, что есть у Маркса или Ленина, то она излишня, если что-либо другое — она вредна… О чем жалеть?” Чем не Омар? История повторяется…
Енич — поляк, учился в Киевском университете… знает Луначарского…
Если завтра будет выходной день, пойду осматривать достопримечательности: Преображенский собор (значительно пострадал от пожара, но иконостас уцелел), музей (с коляской Петра Великого), может быть, питомник и т.д.
Вчера мои соседи разболтались… о резком уменьшении площади посева… Слово “бурьян” не сходит с описаний… о развале, бесхозяйственности, мотовстве колхозов; тема трактуется в ироническом тоне (как их будят, как они много курят, спешат на собрание, бесконечно болтают) … И что же в конце концов: прибывает у нас площадь посева или убывает? Больше она дореволюционной или меньше? А колхозы: опора ли они наша и надежда в будущем или они орудие окончательного крушения наших хозяйственных ресурсов? Как важны эти вопросы и с каким страданием в сердце ищешь и ждёшь годного на них ответа…
Жизнь состоит из мелочей, из повседневных тревог, забот и опасений, но и из таких радостей и улыбок удачи; всё это скоро забывается, тонет в прошлом, как удаляющийся путник в тумане, и на душе уцелевает лишь что-то общее, средняя линия жизни или, может быть, судьбы. Вот почему полезно закрепить возможно каждый день с его подробностями, чтобы затем яснее представить себе и другим, что тобой в действительности пережито…»
Но Снесареву и так запомнилось и не раз вспоминалось пережитое на Соловках. И не то, что физически тяжёлое, как разгрузка баржи, почти непосильная в его годы. Вспоминал, как несколько раз бывал на развалинах монастырской, когда-то одной из крупнейших библиотек России, с какой горестью поднимал среди книжных свалов то или иное издание, брал как дитя, погибшее под дождём и снегом; вспоминал разговоры сокамерников о том, как запустевает село: кругом бурьян, кругом пустырь — уже и предполагать не желая, что однажды в конце двадцатого века его соотечественники снова увидят развал, руины, бурьян на полях, пустыри; вспоминал крепких в делах веры священников, живших своим прошлым как настоящим, а также ксендза из Киева, который пытался обратить Снесарева в католическую веру, на что он грустно отшучивался, мол, безрассудно и безнадежно затевать этот сомнительный миссионерский шаг в твердыне Православия, где даже английские корабли с их ударными корабельными пушками оказались бессильны, снаряды и те отлетали от валунных монастырских стен.
Пусть берега Свири уже не корневая Россия, но всё же Россия ещё материковая. А Соловки словно оставленные Россией, как крыга, отбитая от большой льдины.
Снесарев отписал домой о своём движении на Север, «к белым медведям», и волновался, дойдёт ли письмо и как быстро. Знал, что посылок теперь не будет: до мая закроется навигация.
Евгения Васильевна, получив письмо, бросилась к прокурору. Помог помощник прокурора Верховного суда Р.П. Катанян, который на её заявлении предписал: «Впредь до пересмотра дела перевести на материк до закрытия навигации».
С последним рейсом «Клары» Снесарева перевели в Кемь. На Вегеракшу.
Город Кемь «открывал» знаменитый Державин. Его направил туда наместник Олонецкого края. Поэт, в ранге губернаторском, «приехав в Кемь, увидел, что нельзя открывать города, когда никого нет». И все же открыл, то есть провёл церемонию преобразования его из селения в город в 1874 году. У Державина в друзьях — Болховитинов, в героях — Суворов, поэт обоим посвятил стихи. И все трое: бронзовозвучный пиит — «бич вельмож», историк и духовный пастырь, а также не знавший поражений полководец — были дороги Снесареву, но тяжела была мысленная встреча с ними именно в Кеми.
Надвинулся тридцать третий год. Год голодомора. Год паспортизации. Год всесоюзной и повсеместной индустриальной стройки, чаще всего — ссыльными крестьянскими руками.
Обратимся снова к воспоминаниям Евгении Андреевны Снесаревой: «Нам с мамой не удавалось долго работать в каком-нибудь месте. Нас всё время сокращали. Меня было приняли в Институт резиновой промышленности в качестве секретаря-переводчика… сократили. Местком делал кое-какие попытки найти мне место внутри института, хоть какое-нибудь, но ничего не получилось. Мама работала в институте, связанном с каракулеводством; в конце 1932 года после длинного разговора с директором в присутствии секретаря и бухгалтера, когда он расспрашивал, где глава семьи, откуда мама знает иностранные языки, она была сокращена “как чуждый элемент и жена ссыльного”. Страшно в этом было то, что у сокращённых отбирали карточки, так что мы оказывались без хлеба… В середине января 1933 года мама тяжело заболела, успев перед болезнью устроиться на работу в Дорком РОКК Северной железной дороги на вечернюю работу. С её болезнью я стала заменять её. Маме было плохо, температура, кололи камфору. Но врачи-знакомые, которые всегда лечили нас, теперь приходить боялись, т.к. среди врачей в это время шли аресты…
Из Москвы людей выселяли пачками. На собраниях в учреждениях и домоуправлениях объясняли, что “паспорт — это путёвка в жизнь”, где нет места бывшим людям, вредителям, беговым колхозникам. Говорили, что паспортизация упорядочит вопрос с продовольствием и жильем в Москве, очистит Москву от недавно приехавших, от лишних. Все мысли и помыслы в январе — марте 1933 года были заполнены паспортами: таким-то неожиданно дали, таким-то неожиданно не дали, иные дворяне получали, иные нет. Только о паспортах говорили, только этого боялись. Обстановка в Москве была тревожная, неуверенная. Люди разделялись на получивших и на не получивших. В приёмной у Калинина стояло по 10 тысяч человек. В результате всей беготни, стояний в очередях, звонков, хождения по приёмным и, по-видимому, неведомых нам хлопот, звонков и неких сил выселение наше было приостановлено до 10 мая. Но плохо было то, что мы обе были без службы, без зарплаты, без карточек… у нас в это время оказалось очень много друзей… Помню, что к нам заходило много народу: то ли меньше боялись, то ли превыше боязни болели за нас».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!