"Еврейское слово". Колонки - Анатолий Найман
Шрифт:
Интервал:
Я о ней вспомнил, когда узнал, что демократы сейчас получили сенатское большинство в один голос. А голос этот, по моему убеждению, конкретно Джо Либермана. Поскольку он шел как кандидат независимый, но голосовать будет заодно с демократами. Из такой же семьи, как она. И, возможно, в молодости тоже выбиравший между политикой и чем-то еще. И с выбором, как мы видим, не прогадавший. Надеюсь, что и моя аспирантка в скором времени чего-то такого добьется. Ей сейчас должно быть уже под 40. Если начистоту, политика в Америке интереснее науки. Смена партий вносит в жизнь остроту и разнообразие, это отнюдь не шило и мыло, как у нас их подают.
В речи, произнесенной на торжественном собрании в годовщину смерти Пушкина, Александр Блок назвал три дела, возложенные миром на поэта:
«во-первых, освободить звуки из родной безначальной стихии, в которой они пребывают;
во-вторых, – привести эти звуки в гармонию, дать им форму;
в-третьих, – внести эту гармонию во внешний мир».
Блок был одним из русских «великих» поэтов. Я беру это слово в кавычки потому, что оно мало что реально передает или объясняет. Но я им пользуюсь потому, что оно лучше других отвечает представлению людей о поэте бесспорном. О поэте, представительствующем за поэзию во всей ее полноте. Это было последнее публичное его выступление, через полгода он умер. Так что у нас есть все основания рассматривать его слова как завещание, оставляемое поэтам следующих поколений.
Поэзия не только стихи. Мы несомнительно знаем, что она окружает нас и что мы с ней соприкасаемся и помимо них. Мы ощущаем ее магию и власть, когда кого-то любим или ненавидим, когда вид природы или произведение искусства погружает нас в радость или печаль, когда событие отзывается в нас восхищением или страданием. Другими словами, поэзия, как и музыка, есть некая разлитая в мире субстанция. В отличие от субстанций света или запаха она не может быть описана физической или химической формулой. Ее формула – она сама, когда ей удается выразить себя стихотворением. «Ветер по морю гуляет и кораблик подгоняет». Все, что мы можем про эту горстку слов сказать, будет менее внятно, более расплывчато, запутанней, чем они сами. Как любое описание простейшей насвистанной мелодии будет лишь неуклюжей тенью ее.
Но в отличие от музыки поэзия еще и речь. Ее материал – язык, и она обращается к нам понятным нам образом. Мы настроены ухватить ее содержание. Это не значит, что поэт пишет «содержательно». Он ловит звук. Звук находит себе место в слове. Но он первичнее слова. «И звук его песни в душе молодой остался – без слов, но живой». Это о нем Блок сказал, что он существует в своей безначальной стихии независимо от нас. Мы можем называть ее как угодно: космической, надмирной, эфиром, музыкой сфер. Как всякая стихия она живет в своем ритме, нам недоступном. Поймав звук, как радиоволну, поэт чутьем находит соответствующий ему земной ритм. В нем эти звуки непреложно встраиваются в систему человеческой речи. Таков таинственный дар поэта. Я наблюдал, как Ахматова во время разговора вдруг начинала еле слышно «гудеть», как пчела в отдалении, и это был знак прихода стихов. Ее черновики полны сделанных ее рукой пунктиров, означавших, что, зная ритм, она еще не знает конкретного слова.
Только проходя эти стадии, стихотворение превращается в сгусток речи исключительный. Оно остается в рамках речи, но речи такой, которая в его рамках делается непререкаемой. Стихотворение – это определенное количество строчек, на протяжении которых язык становится законом. Поэзия – это искусство, которое своей силой такое преображение языка осуществляет. Он становится законом не только потому, что сказанное им неопровержимо: «глагол времен, металла звон». Но и потому, что ни одно слово в сказанном, ни порядок их нельзя поменять.
На передний план выходят, таким образом, отношения, в которых находятся язык и поэт. Цветаева как-то раз заметила, что внешне Пастернак похож одновременно на араба и его коня. Это сходство много глубже фотографического. Когда конь – язык, а поэт – всадник, то кто выигрывает дистанцию? И здесь имеет смысл обсудить тот замечательный феномен, что три выдающихся русских поэта XX столетия – Мандельштам, Пастернак и Бродский – евреи.
Ярче, ясней, точней, неоспоримей остальных изображает коллизию Мандельштам в «Шуме времени». Он вспоминает «неуклюжий и робкий язык говорящего по-русски талмудиста». На нем, как правило, изъясняется первое русскоязычное поколение семьи. Предыдущее пользовалось еще исключительно идишем, через пень-колоду могло понять по-русски самые простые, необходимые в практическом общении вещи и худо-бедно ответить. У отца Мандельштама был «совершенно отвлеченный, придуманный язык, закрученная речь самоучки» – что по-русски, что по-немецки. Зато «речь матери – ясная и звонкая без малейшей чужестранной примеси», «словарь ее беден и сжат», но это «литературная великорусская речь». Второй язык, идиш, лишь мешает, приводит к путанице – вроде той, что у нас сейчас с рублями и долларами, второй валютой. Кроме того, его ограниченность и искусственность в новой действительности XX века становилась сродни ограниченности и искусственности «советского» языка.
В такой семье рождается мальчик с небывалой поэтической одаренностью и соприродностью языку. Идиш исключен из его детского обихода, обучение древнееврейскому только в тягость и быстро сходит на нет. Мальчик растет жадным до языка, остро чувствуя его свежесть, новизну – как первый из рода, для кого дом не недвижимость, имеющая банковскую цену, а единственное место жизни: сама жизнь. Слово для него – строительный камень этого здания. И происходит это без противостояния роду, крови, вере, как у тех выходцев из провинциального еврейства, которым «костыль отца и матери чепец – все бормотало мне: подлец, подлец». Наоборот – когда в «Четвертой прозе» Мандельштам пишет: «моя кровь, отягощенная наследством овцеводов, патриархов и царей» – то это кровь овцевода, патриарха и царя Давида. Она-то и дает ему чувство масштаба и калибра применительно к поэзии, поскольку Давид еще и величайший поэт.
Эту ситуацию можно перенести и на становление поэтической судьбы Пастернака с той поправкой, что для него слово – камень драгоценный. Что касается Бродского, то его родители говорили на живом языке русских интеллигентов. Лишь спецификой тем и подхода к ним их речь нет-нет и выдавала свою общность с еврейской средой. Скорее, их сын сам подчеркивал свое происхождение манерой чтения, картавой и напевной. «Завывал, как кантор в синагоге» – сообщал донос о его выступлении. Чем опять-таки заявлялась преемственность от Псалмопевца – и сознательно утверждалось во враждебном мире цветаевское «все поэты – жиды».
В конце прошлого года телеканал «Культура» показал документальную киносерию с несколько вычурным названием «Двойной портрет в интерьере эпохи». О судьбах деятелей культуры или, если угодно, о взаимоотношениях творца и власти при советском режиме. «Поэт и царь» – противостояние из универсальных. Если не считать считанных благополучных его исходов в малых княжествах Европы в пору Ренессанса, единственным абсолютно гармоническим его разрешением было правление Давида, совмещавшего в себе обе ипостаси. Нынешнее положение искусства, его зависимость-независимость от власти у нас в России тоже нуждаются в объяснении. В этом смысле показ фильмов кажется достаточно актуальным. Я намерен обсудить два из них – в этом и следующем номерах газеты.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!