Смертию смерть поправ - Евгений Львович Шифферс
Шрифт:
Интервал:
ОН Я пойду позвоню на работу, что не смогу быть.
Представляю их рожи, когда спокойно выслушав их ор «почему», я объясню им причину. А ты пойди туда, малыш, побудь секунду с ними, я быстро вернусь.
И они пошли.
* * *
Говорят, что их видели в какой-то жаркой пустыне.
Говорят, что они косили сено вчера под Москвой, лежали, глядя в небо, и ее голова была у него на груди.
Говорят, но этому верить не стоит, что ОН повесился, а Ирка стала очень смешливой с тех пор.
Глава семнадцатая
В ее голосе было только то, что она хотела сказать, и она сказала: Сегодня сороковой день
Фому совсем замело снегом. Он сидел на маленькой скамеечке, которую они соорудили с отчимом у ограды, она была низкой и вровень с ней намело белого снега, зыбкого и непрочного, так что ноги ушли ступнями вниз, и снег набился в брюки до колен. Фома замерз висками, в голове было ощущение, будто кто-то взял лоб Фомы между средним и большим пальцами и сжал, и держит, пока Фома сможет терпеть, и словно они оба ждут: Фома, что вот-вот его отпустят, а пока потерплю еще, и тот, кто взял голову, что вот-вот Фома закричит, тогда и отпущу; и словно каждый знает про ожидание другого и все дело только в секунде, которая должна прийти и расставить все на свои места, чтобы одному закричать, а другому отпустить, но вот этой-то секунды все нет и нет, а бросить ее ждать никак невозможно. Голова была неспокойной еще и потому, что устала от постоянного вслушивания, которое было в Фоме последнюю неделю, последнюю неделю перед сороковым днем, когда голос матери резко ослаб, стал тише и отдаленнее, потому что, как она объясняла Фоме, и он, Фома, и она, его мать, все больше и больше освобождались друг от друга, становились чужими, и потому Фоме все труднее и труднее было услышать ее слова, хотя она по-прежнему говорила ровно и размеренно, и был в ее словах только смысл, чуть прохладный смысл и маленькое-маленькое эхо. Фома рвал с матерью какие-то свои связи, которые раньше помогали ему слышать и видеть все в мире, он учился быть один, то есть без этих вот связей, о которых он сам не мог ничего сказать определенного, но потерю которых явственно ощущал; он вслушивался в себя, в эхо материнских слов, сжимал и сжимал лоб, холодел висками. То, что он слышал и захотел понять за последнюю неделю было неприятно ему, было неприятно и то, что мать, он все еще не придумал или не узнал для себя другого понятия, — ЗНАЛА о том, что ему неприятно, и все же говорила спокойно, ровно и незаинтересованно о вещах, которые она хотела сказать, и ей было неважно, хочет или не хочет их слушать Фома. Он слушал. Иногда он затыкал уши, но у него было ощущение, что и мать сразу замолкает, и просто пережидает, вовсе не обижаясь на него, когда же он вновь откроется, и он открывал уши, улыбаясь своим хитростям.
Совсем же доконали Фому последние три дня этой последней недели. Эти дни они молчали. Фома сидел, закрыв уши, твердо зная, что и мать молчит и ждет его, когда уж он сможет, когда найдет опять силы. Он силы не нашел, а просто устал, устал ждать, и стал слушать, слушать последнее, что ему говорила мать. Чего ж так не хотел услышать Фома, разве есть еще что-нибудь, что могло тронуть его, принудить к такому долгому огорчению? Оказывается, что есть. Это почти невероятно, но все дело в сочинении, которое Фома прочел вслух Ирине, женщине, которая была в недоумении, что и как, зачем это все и почему. Фома забыл эту женщину, эту Ирину, забыл, что смеялся ее нелепым страхам, забыл, что и читал ей, и был приперт к стенке, когда мать узнала и заговорила об этой его лжи, об его сочинении, об его пьесе «Круги». Она так и сказала: Неужели же ты не устал от всей этой лжи, сынок, неужто не устал?
Фома сразу понял в чем дело, и это-то его огорчило больше всего, словно сидело в нем это желание, чтобы кто-то определил резко и прямо, а он сразу же согласится. Фоме таковое было особенно неприятно, потому что ему казалось, более того, он всегда яростно стремился к истине в себе, ему казалось, что себе он не врет, он знал за собой возможность лжи с другими, даже мог оправдать ее перед собой, перед другими, мог просто наплевать на оправдания, не снизойти до них, но все только потому, что он знал, что сейчас по тем-то и тем-то причинам лжет; но узнать, что лжет, вроде в уверенности, что говорит правду, и верить в эту правду, а потом, когда кто-то резко уличит во лжи, сразу согласиться, что будто и не новость это, будто всегда сидело внутри, и только таилось до поры; узнать про себя такую несостоятельность и мерзость было Фоме неприятно, очень неприятно, потому-то он и заткнул уши, когда мать сказала об этом в первый раз, сказала спокойно и без удивления: Ну, неужто, сынок, тебе не надоело кормить в себе ложь; и хотя каждое сочинение ложь, как и ложь любая записанная фраза, в сравнении с той, которая живет в крови, в частицах ЧТО-ТО, и уж пьеса, конечно же, ложь, все же Фома сразу понял, что не о такой лжи говорит мать, не о вымысле, нет, нет, нет, совсем о другой говорит мать, когда спрашивает, неужто не надоело, неужто не притомились.
Глава восемнадцатая
Она сказала: Бог с ним, с отцом, сынок, бог с ним
Действительно, бог с ним, сынок, бог с ним, я не об этом. Он живет, спокойно живет в другой семье, и там есть другие дети, бог с ним; я понимаю, что тебе хотелось какого-то большого страдания, более значимого и светлого, более серьезной разлуки с отцом, чем та, которую имел ты, раз ты решился даже осудить себя на проклятье отцеубийцы, и придумал, что мальчик, который, ты знаешь, очень похож на тебя маленького, виновен в смерти отца, и живет проклятым этой виной, с приговором, который
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!