Имя женщины - Ева - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Герберт Фишбейн пребывал в состоянии эйфории. Он помнил те несколько дней, когда они с отцом были в Москве у какой-то родственницы, жившей на Старом Арбате, и он там катался на велосипеде по длинному темному коридору, а из дверей выходили незнакомые женщины с головами, обмотанными полотенцами, в халатах на стройных телах, и кто-то сказал ему, что коридор не улица, ишь, раскатался. Еще был там Кремль и мост через реку. Отец объяснил, что в Кремле живет Сталин. Грише было лет восемь. Прошло двадцать три года. Он опять очутился в этом городе, но звали его Гербертом, и ничего, кроме русского языка, сильно засоренного американскими словечками, не связывало его с Москвой. Ленинград был в восьми часах езды. Мысль о Ленинграде обжигала болью. Москва, фестивальная, летняя, шумная, не обещала ничего, кроме развлечений. Фишбейну казалось, что впервые в жизни ему выпал случай забыть обо всем, порадоваться, что он молод, здоров и даже богат, ибо был Майкл Краузе, оставивший скрипки и виолончель. А после веселым вернуться домой, где женщина с белой фарфоровой кожей, наверное, ждет и смертельно ревнует, хотя у нее нет и не было повода.
Делегацию из Соединенных Штатов Америки, в состав которой входила джазовая группа, обеспеченная финансовой поддержкой мистера Фишбейна, поселили в гостиничном комплексе «Турист». Гостиница кисловато благоухала свежей краской, зеркала в лифтах были новенькими, без единой трещинки, постельное белье с синими метками «гостиница № 1» хрустело, как снег под ногами прохожих. На завтрак давали икру с калачами, яичницу, семгу и сайки с изюмом, и когда Фишбейн смотрел на Бэтти Вотстоун и видел, как ее вкусные малиновые губы становятся белыми от муки, которой посыпали горячие, слегка влажные калачи, и как сине-черная, ярко-блестящая, прилипнув к ее белоснежным зубам, икра остается на них до тех пор, пока эта Бэтти, доставшая зеркальце и глядя внимательно в рот, не отчистит икринки с зубов, он испытывал радость. Животную радость простой жадной жизни.
Новый гостиничный комплекс располагался в районе ВДНХ, и это его удаленное месторасположение было выбрано неслучайно. Во-первых, хотя бы ночью хотелось все-таки отдохнуть от развеселившихся гостей столицы. Во-вторых, можно было со всех сторон окружить этих спящих гостей и тем самым изолировать их от неугомонных коренных жителей, которые, будто сорвавшись с цепи, ночами, когда не слышны даже шорохи, пытались пробиться к гостям и дружить.
За стенами гостиничного комплекса лежало колхозное поле. Июнь был дождливым, но теплым. В земле шел обычный процесс плодородия. И люди желали делить с насекомыми вот эту прогретую мокрую землю. Милиция видела, как в первых сумерках к подъездам гостиниц стекаются стайками московские девушки – все разодетые, все в темных очках, все в духах, при помаде, – стекаются, чтобы на них обратили внимание плечистые парни других государств. Милиция этих охотниц до счастья, распутниц под масками честных девчат, гнала как умела. А как их погонишь, когда нараспашку все окна, и гроздья чужих африканцев из разных племен, заждавшиеся, лиловеют над улицей, а девки, совсем потерявшие стыд, кричат им:
– Я здесь! Я пришла!
И перечисляют, мерзавки, к кому:
– Ахбей! Адитья! Акунап! Ганата!
И тут же выпрыгивали, как кузнечики, Ахбей, Адитья, Акунап, Ганата – их разве упомнишь? – в своих балахонах, раздувшихся от возбуждения, с тряпками на черно-курчавых своих головах, и сразу сжимали девчонок в объятиях и шли с ними в чистые наши поля…
На ежедневных комсомольских и партийных собраниях милиционеров учили, как вести себя в этой непростой и деликатной ситуации.
– Уедут друзья наши, и разберемся. Смотреть документы у женщин, и все. Но чтобы без криков и без мордобоя.
Простому подмосковному пареньку, младшему сержанту Петру Налейко пришла как-то в голову ловкая мысль. Вообще этот Налейко, маленький и с прыщиками вместо усов, обещал далеко пойти. К нему в отделении очень прислушивались. Постучавшись в кабинет старшему лейтенанту Жалину, человеку всегда нахмуренному, с язвой двенадцатиперстной кишки, Петр Налейко предложил устроить облаву на разврат и проституцию.
– Мы, товарищ старший лейтенант, – заикаясь от волнения, сказал Налейко, – окружаем их на машинах, так? Слепим фарами. Они повскакали. Тут мы сразу к женщинам. И за перманент их – р-раз-два, и готово! Обрить перманент – это ж пара секунд!
Некоторое время Жалин с грустным раздражением изучал молодое лицо Налейко.
– Так на хрен нам брить потаскух этих, а?
Над губой младшего сержанта покраснели прыщики.
– А чтобы потом опознать их, сучар. Они все в беретиках будут ходить. Платочки повяжут. А мы: «Документы!» Все – как на ладони. Тогда и накажем. Сажать ведь их будем? Ну, партия знает.
– Скажи, чтобы все собрались, – решил Жалин. Идея Налейко ему приглянулась. – Работаем над операцией. Живо!
Операцию разработали, и ночью, когда наступила любовь и белые кофточки преданных женщин, упавши на землю с покатых плеч, прижались к ней, словно зайчата, ворвались на поле два грузовика с зажженными фарами. Русские девушки, прикрывши свою наготу чем придется, пустились бежать. Участники международного праздника, сердитые юноши, слегка обмотавшись узорчатой тканью, напялив на головы пестрые перья, глядели им вслед и скрипели зубами. Милиционеры, конечно, рискнули: в Зимбабве за это сажают на колья и вешают вниз головой над костром. Но тут не Зимбабва, не джунгли родимые. Одно оставалось: проклясть их гортанно, наслать на них духов позлее, поопытней. Младшие сержанты с электрическими машинками для стрижки волос догоняли беглянок и грубо, корявым движением, на их головах выстригали полоску. Кричали влюбленные женщины, бились, несдержанные сквернословили даже. Забывши свой страх перед Родиной, грубо туда посылали милиционеров, куда им совсем не хотелось идти. Боевая операция продолжалась не более десяти-двенадцати минут. И русское поле, свидетель позора, наутро проснулось седым и в слезах. Через пару дней на улицах столицы появились весьма миловидные девицы в платочках и теплых беретиках. К ним подходили сотрудники в штатском, просили у них документы и брали несчастных девиц на заметку.
Однажды вечером Фишбейн, заглянув в комнату Бэтти, чтобы попросить у нее штопор, не вернулся обратно к себе, где его ждала бутылка «Киндзмараули», калач и сардины. Он остался спать на кровати певицы, и утром, удивленно разглядывая ее лицо с полуоткрытым ртом и поблескивающими жемчужными зубами, ужаснулся тому, что произошло. Собственная измена сначала так огорчила его, что он чуть было не вскочил с постели, чтобы скорее одеться и уйти к себе, пока Бэтти не проснулась. Но через секунду вдруг успокоился, и ему пришло в голову, что это даже и не измена, а просто какое-то веселое приключение, и нельзя было не остаться у певицы поскольку в Москве все дышало любовью: вокруг целовались, смеялись, горланили, хватали друг друга за плечи и за руки, никто никого не стеснялся, и, грешный, открытый всему, лучезарный, свободный, стоял над столицей июнь. Когда обнаженная черная Бэтти, скинувшая с себя простыню, поскольку утро наступило опять очень жаркое, приоткрыла глаза и, смеясь, притянула его к себе за шею своею блестящей, скульптурной рукой, он лег всем лицом ей на грудь, он зарылся губами, глазами в ее это тело, и снова его охватило желание, и парочка долго валялась в постели, смеясь, задыхаясь, лаская друг друга.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!