участвовавший во временном правительстве, стал его центром и своим красноречием сумел удержать порядок. Его обаяние было замечательно и способность импровизировать речи поразительна. Депутации за депутациями являлись к нему безостановочно, требуя каждая для себя известных прав. Каждую он умел отпустить спокойной и довольной. Его речь лилась широкой и блестящей, и французы, пленяемые формой, как древние афиняне, были побеждены ею. Мы, дети, были окружены этой политической атмосферой и принимали в ней участие по-своему. Имена главных лиц были знакомы нам, и предметы вожделений депутаций обсуждались при нас, открывали нам существование волнующих до сих пор современников социальных вопросов. Константин Васильевич принимал живейший интерес в развивающихся событиях. Симпатии его не были тайные, и мои родители сочли нужным просить его умерить выражение их при нас. Он повиновался, но молчаливый протест его мы отгадывали, когда в разговорах при нем касались ежедневных дел. Он бывал в клубах и на собраниях рабочих, что не могло не интересовать молодого человека. Внешним образом он выражал свои симпатии курением камфарных папирос, рекомендованных, как панацею против заразы, ярым республиканцем доктором Распайлем, впервые открывшим тогда существование микроорганизмов. Очень скоро Париж принял свой обычный вид. Только в Champs-Elysées, куда мы по-прежнему ходили каждый день, появились группы, человек по сорока, в блузах, которые добродушно и вяло счищали едва заметную травку в аллеях. Для этой работы достаточно было бы одного мальчика. Это были рабочие, оставшиеся без работы, которые, в силу нового принципа «le droit au travail»[145], получали от казны два франка в день за этот труд. Часто мы встречали разные депутации, идущие в ратушу со своими петициями, и иногда символические колесницы, где девицы в трико и балетных кисейных платьях, между гирляндами из бумажных цветов, изображали ту или другую гражданскую добродетель (vertu civique). Я заглядывалась на эти колесницы и завидовала этим дамам в их парадировании, не замечая, что они дрожали от холода в своих легких костюмах при резком мартовском ветре. На многих площадях города сажали тополи, называемые «arbres de la liberté»[146]. Военные церемонии сопровождали такие насаждения, и священники благословляли их и кропили святой водой. Увы, если бы теперь вздумали возобновиться такие церемонии, то священники не были бы призваны участвовать в них. При внешнем затишье умы волновались, и все утопии развивались в брошюрах, в речах, в страстных разговорах и попадали наконец под карандаш Cham’a в его остроумные карикатуры. У нас их было несколько тетрадей. Признаюсь, мы больше через них познакомились с именами Proudhon, Considérant, Enfantin и проч. и с предлагаемыми ими рецептами для блага человечества. Все разговоры были проникнуты этими темами. Никакого правительства не существовало, спокойствие поддерживалось привычкой, но не властью. Однако масса безработных рабочих увеличивалась и представляла большую опасность, тем более что брожение среди них росло, а средства на поддержание их истощались. На параде на Марсовом поле 10 мая крайняя партия выкинула красный флаг и хотела провозгласить анархию. Тут красноречие Ламартина опять сослужило свою службу. Отстаивая трехцветный флаг, свою пламенную речь он заключил: «Le drapeau tricolore a fait le tour du monde, tandis que le drapeau rouge n’a fait le tour que du Champ de Mars»[147]. Волнения успокоились до июня месяца, когда восстание вспыхнуло с небывалой яростью и наступили ужасные, так называемые «journées de juin»[148]. Мы в это лето не ездили на дачу, ожидая каждую минуту отозвания посольства. Все наши вещи заранее были уложены. В продолжение трех дней буквально все мужское население Парижа было на баррикадах, сражаясь в том или другом лагере. Все лавки были закрыты, в каждом доме пробавлялись имеющейся провизией. Все женщины трепетали за судьбу своих мужей или сыновей, и все, мы в том числе, щипали корпию[149] для раненых и изготовляли компрессы и бинты. Не было различия состояния или положения, сыновья пэров и герцогов дрались наравне с другими. Постоянно слышен был отдаленный гул артиллерийских снарядов и бой барабана учащенным темпом, называемым «la générale»[150]. Фантастические рассказы с ужасом передавались. Вдруг мы узнали, что убит монсеньер Affre, архиепископ Парижский. Это известие произвело огромное впечатление. Действительно, этот достойный пастырь, проникнутый высотой своего призвания, появился на баррикадах во время сражения с увещеванием прекратить братоубийственную резню. Он пал, сраженный пулей, неизвестно кем направленной, но кровь его не была пролита даром. Окруженный инсургентами и солдатами, которые со слезами целовали его руки, он умер с утешением, что долг свой он свято исполнил и что жизнь свою он отдал за братьев своих. После его смерти битва прекратилась и инсургенты сдались.
Вспоминая этот эпизод, я невольно грустно сравниваю поступок monseigneur Affre с апатией, проявленной нашим духовенством во время мятежа в Петербурге, 9 января 1905 года. Как высоко могли поставить себя наши иерархи, выступая посредниками между обманутыми рабочими и православным царем. Во время всеобщего смятения одно духовенство спало мертвым сном. Из среды его одно только имя прославилось… имя Гапона[151]. Ни один из самых уважаемых иерархов и самых популярных священнослужителей не поднял голоса, не пришел к этим бедным овцам, чтобы помочь им разобраться в коварных советах, которыми их искушали и толкали на гибель. Ни один не выступил, чтобы остановить их вовремя в этот роковой день[152]. Чем бы рисковали они? Рабочие были безоружны, а если бы пуля революционера и нашла бы одного из них, то он бы умер, подобно архиепископу Парижскому, мучеником своего христианского призвания. Но этого бы не случилось. Агитаторы поняли бы, что такое злодеяние обратило бы против них самих весь гнев народа и что их дело было бы проиграно надолго. Такая апатия не составляет характерного явления в традициях русского духовенства. Вспомним имена Св. Сергия[153], митрополитов — Алексия, Филиппа, Гермогена[154] и современного нам Филарета. Все они принимали участие в вопросах, волновавших общество. Даже в дни описываемого мной детства не было той пассивности перед светской властью, которая развилась особенно в последнее двадцатипятилетие. Последний пункт в катехизисе Филарета, упраздненный в новейших изданиях, был следующий: на вопрос, что должно делать, если повеление правителей явно противоречит Закону Божию, стоял ответ: надо сказать, как апостолы сказали синедриону: судите сами, кого мы должны слушаться более, вас или Бога. Такой ответ предполагает независимость в суждениях и руководство своей совестью, а не одним слепым повиновением. Духовный наставник наш Иосиф Васильевич в открытой переписке с епископом Нантским[155], заявившим в одном из своих посланий
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!