Беседы о русской культуре - Юрий Михайлович Лотман
Шрифт:
Интервал:
Одновременно чисто практическое поведение не только делалось объектом осмысления в терминах и понятиях идейно-философского ряда, но и приобретало знаковый характер, переходя из разряда неоцениваемых действий в группу поступков, осмысляемых как «благородные» и «возвышенные» или «гнусные», «хамские» (по терминологии Н. Тургенева) и «подлые»[715].
Приведем один исключительно выразительный пример. Пушкин записал характерный разговор: «Дельвиг звал однажды Рылеева к девкам. „Я женат“, — отвечал Рылеев. — „Так что же, — сказал Д<ельвиг>, — разве ты не можешь отобедать в ресторации, потому только, что у тебя дома есть кухня?“»[716]
Зафиксированный Пушкиным разговор Дельвига и Рылеева интересен не столько для реконструкции реально-биографических черт их поведения (и тот и другой были живыми людьми, действия которых могли регулироваться многочисленными факторами и давать на уровне бытовых поступков бесчисленное множество вариантов), сколько для понимания их отношения к самому принципу поведения. Перед нами — столкновение «игрового» и «серьезного» отношения к жизни. Рылеев — человек серьезного поведения. Не только на уровне высоких идеологических построений, но и в быту такой подход подразумевает для каждой значимой ситуации некоторую единственную норму правильных действий. Дельвиг, как и «арзамасцы» или члены «Зеленой лампы», реализует игровое поведение, амбивалентное по сути: в реальную жизнь переносится ситуация игры, позволяющая считать в определенных позициях допустимой условную замену «правильного» поведения противоположным.
Декабристы культивировали серьезность как норму поведения. Завалишин характерно подчеркивал, что он «был всегда серьезным» и даже в детстве «никогда не играл»[717]. Столь же отрицательным было отношение декабристов к культуре словесной игры как форме речевого поведения. В процитированном обмене репликами собеседники, по сути, говорят на разных языках: Дельвиг совсем не предлагает всерьез воспринимать его слова как декларацию моральных принципов — его интересует острота высказывания, bon mot. Рылеев же не может наслаждаться парадоксом там, где обсуждаются этические истины, каждое его высказывание — программа.
С предельной четкостью антитезу игры и гражданственности выразил Милонов в послании Жуковскому, показав, в какой мере эта грань, пролегавшая внутри лагеря прогрессивной молодой литературы, была осознана.
…Останемся мы каждый при своем —
С галиматьею ты, а я с парнасским жалом;
Зовись ты Шиллером, зовусь я Ювеналом;
Потомство судит нас, а не твои друзья,
А Блудов, кажется, меж нами не судья[718].
Тут дана полная парадигма противопоставлений: галиматья (словесная игра, самоцельная шутка) — сатира, высокая, гражданственная и серьезная; Шиллер (здесь — автор баллад, переводимых Жуковским; ср. в статье Кюхельбекера «О направлении нашей поэзии…» презрительный отзыв о Шиллере как авторе баллад и образе Жуковского — «недозревший Шиллер»)[719], чье имя связывается с фантазией балладных сюжетов, — Ювенал, воспринимаемый как поэт-гражданин; суд литературной элиты, мнение замкнутого кружка (о том, какое раздражение вызывала обычная для карамзинистов ссылка на мнение «знаменитых друзей» вне их лагеря, откровенно писал Н. Полевой)[720] — мнение потомства. Для того чтобы представить во всей полноте смысл начертанной Милоновым антитезы, достаточно указать, что она очень близка к критике Жуковского Пушкиным в начале 1820-х гг., включая и выпад против Блудова (см. письмо Жуковскому, датируемое 20-ми числами апреля 1825 г.).
Визит «к девкам», с позиции Дельвига, входит в сферу бытового поведения, которое никак не соотносится с идеологическим. Возможность быть одним в поэзии и другим в жизни не воспринимается им как двойственность и не бросает тени на характер в целом. Поведение Рылеева в принципе едино, и для него такой поступок был бы равносилен теоретическому признанию права человека на аморальность. То, что для Дельвига вообще не имеет значения (не является знаком), для Рылеева было бы носителем идеологического содержания. Так разница между свободолюбцем Дельвигом и революционером Рылеевым рельефно проявляется не только на уровне идей или теоретических концепций, но и в природе их бытового поведения. Карамзинизм утвердил многообразие поведений, их смену как норму поэтического отношения к жизни. Карамзин писал:
Чувствительной душе не сродно ль изменяться?
Она мягка как воск, как зеркало ясна…
…Нельзя ей для тебя единою казаться[721].
Напротив того — для романтизма поэтическим было единство поведения, независимость поступков от обстоятельств.
«Один, — он был везде, холодный, неизменный…» — писал Лермонтов о Наполеоне[722]. «Будь самим собою», — писал А. Бестужев Пушкину[723]. Священник Мысловский, характеризуя поведение Пестеля на следствии, записал: «Везде и всегда был равен себе самому. Ничто не колебало твердости его»[724].
Впрочем, романтический идеал единства поведения не противоречил классицистическому представлению о героизме, совпадая к тому же с принципом «единства действия». Карамзинский «протеизм» был в этом отношении ближе к реалистической «многоплановости». Пушкин, противопоставляя одноплановость поведения героев Мольера жизненной многогранности созданий Шекспира, писал в известном наброске: «Лица, созданные Шекспиром, не суть, как у Мольера, типы такой-то страсти, такого-то порока; но существа живые, исполненные многих страстей, многих пороков; обстоятельства развивают перед зрителем их разнообразные и многосторонние характеры»[725].
При этом, если при переходе от жизненных наблюдений к создаваемому им поэтическому тексту художник классицизма или романтизма сознательно отбирал какой-либо один план, поскольку считал его единственно достойным литературного отображения, то при обратном переходе — от читательского восприятия текста к читательскому поведению — происходит трансформация: читатель, воспринимая текст как программу своего бытового поведения, предполагает, что определенные стороны житейской деятельности в идеале должны вообще отсутствовать. Умолчание в тексте воспринимается как требование исключить определенные виды деятельности из реального поведения. Так, например, отказ от жанра любовной элегии в поэзии мог восприниматься как требование отказа от любви в жизни. Следует подчеркнуть общую «литературность» поведения романтиков, стремление все поступки рассматривать как знаковые.
Это, с одной стороны, приводит к увеличению роли жеста в бытовом поведении. Жест — это действие или поступок, имеющий не только и не столько практическую направленность, сколько отнесенность к некоторому значению. Жест — всегда знак и символ. Поэтому всякое действие на сцене, включая и имитирующее полную освобожденность от сценической телеологии, есть жест; значение его — замысел автора.
С этой точки зрения бытовое поведение декабриста представилось бы современному наблюдателю театральным, рассчитанным на зрителя. При этом следует ясно понимать,
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!