Беседы о русской культуре - Юрий Михайлович Лотман
Шрифт:
Интервал:
С другой стороны, в бытовом поведении декабриста меняются местами привычные соотношения слова и поступка.
В обычном речевом поведении той эпохи отношение поступков и речей строилось по следующей схеме:
выражение — содержание
слово — поступок
Слово, обозначая поступок, обладает тенденцией к разнообразным сдвигам эвфемистического, перифрастического или метафорического характера. Так рождается, с одной стороны, бытовой язык света с его «обошлась при помощи носового платка» на нижней социальной границе и французскими обозначениями для «русских» действий — на верхней. Связь — генетическая и типологическая — этого языка с карамзинизмом отчетливо улавливалась современниками, предъявлявшими и литературному языку карамзинистов, и светской речи одно и то же обвинение в жеманстве. Тенденция ослаблять, «разбалтывать» связь между словом и тем, что оно обозначает, характерная для светского языка, вызвала устойчивое для Л. Н. Толстого разоблачение лицемерия речей людей света.
С другой стороны, на том же принципе словесного «облагораживания» низкой деятельности строилась подьяческая речь с ее «барашком в бумажке», означающим взятку, и эвфемистическим «надо доложить» в значении «следует увеличить сумму», специфическими значениями глаголов «давать» и «брать». Ср. хор чиновников в «Ябеде» Капниста:
Бери, большой тут нет науки;
Бери, что только можно взять.
На что ж привешены нам руки,
Как не на то, чтоб брать?[726]
Вяземский, комментируя эти стихи, писал: «Тут дальнейших объяснений не требуется: известно, о каком бранье речь идет. Другой начальник говорил, что, когда приходится ему подписывать формулярные списки и вносить в определенные графы слово достоин и способен, часто хотелось бы ему прибавить: „Способен ко всякой гадости, достоин всякого презрения“»[727].
На этой основе происходило порой перерастание практического языка канцелярий в тайный язык, напоминающий жреческий язык для посвященных. От посетителя требовалось не только выполнение некоторых действий (дача взятки), но и умение разгадать загадки, по принципу которых строилась речь чиновников. На этом построен, например, разговор Варравина и Муромского в «Деле» Сухово-Кобылина. Ср. образец такого же приказного языка у Чехова:
«— Дай-ка нам, братец, полдиковинки и двадцать четыре неприятности.
Половой немного погодя подал на подносе полбутылки водки и несколько тарелок и разнообразными закусками. — Вот что, любезный, — сказал ему Початкин, — дай-ка ты нам порцию главного мастера клеветы и злословия с картофельным пюре»[728].
Языковое поведение декабриста было резко специфическим. Мы уже отмечали, что характерной чертой его было стремление к словесному наименованию того, что, реализуясь в области бытового поведения, табуировалось в языке. Однако номинация эта имела специфический характер и не сопровождалась реабилитацией низкой, вульгарной или даже просто бытовой лексики. Сознанию декабриста была свойственна резкая поляризация моральных и политических оценок: любой поступок оказывался в поле «хамства», «подлости», «тиранства» или «либеральности», «просвещения», «героизма». Нейтральных или незначимых поступков не было, возможность их существования не подразумевалась.
Поступки, находившиеся вне словесного обозначения, с одной стороны, и обозначавшиеся эвфемистически и метафорически — с другой, получают однозначные словесные этикетки. Набор таких обозначений относительно невелик и совпадает с этико-политическим лексиконом декабризма. В результате, во-первых, бытовое поведение перестает быть только бытовым: оно получает высокий этико-политический смысл. Во-вторых, обычные соотношения планов выражения и содержания применительно к поведению меняются — не слово обозначает поступок, а поступок обозначает слово:
выражение — содержание
поступок — слово
При этом важно подчеркнуть, что содержанием становится не мысль, оценка поступка, а именно слово, причем именно слово, гласно сказанное: декабрист не удовлетворяется тем, чтобы про себя, в уме своем отрицательно оценить любое проявление «века минувшего». Он гласно и публично называет вещи своими именами, «гремит» на балу и в обществе, поскольку именно в таком назывании видит освобождение человека и начало преобразования общества. Поэтому прямолинейность, известная наивность, способность попадать в смешные, со светской точки зрения, положения так же совместима с поведением декабриста, как и резкость, гордость и даже высокомерие. Но оно абсолютно исключает уклончивость, игру оценками, способность «попадать в тон» не только в духе Молчалина, но и в стиле Петра Степановича Верховенского.
Может показаться, что эта характеристика применима не к декабристу вообще, а лишь периода «Союза благоденствия», когда «витийство на балах» входило в установку общества. Известно, что в ходе дальнейшей тактической эволюции тайных обществ акцент был перенесен на конспирацию. Новая тактика заменила светского пропагандиста заговорщиком.
Однако следует отметить, что изменение в области тактики борьбы не привело к коренному сдвигу в стиле поведения: становясь заговорщиком и конспиратором, декабрист не начинал вести себя в салоне «как все». Никакие конспиративные цели не могли его заставить принять поведение Молчалина. Выражая оценку уже не пламенной тирадой, а презрительным словом или гримасой, он оставался в бытовом поведении «карбонарием». Поскольку бытовое поведение не могло быть предметом для прямых политических обвинений, его не прятали, а, наоборот, подчеркивали, превращая в некоторый опознавательный знак.
Д. И. Завалишин, прибыв в Петербург из кругосветного плавания в 1824 г., повел себя так (причем именно в сфере бытового поведения: он отказался воспользоваться рекомендательным письмом к Аракчееву), что последний сказал Батенькову: «Так это-то Завалишин! Ну, послушай же, Гаврило Степанович, что я тебе скажу: он должно быть или величайший гордец, весь в батюшку, или либерал»[729]. Здесь характерно уже то, что, по представлению Аракчеева, «гордец» и «либерал» должны себя вести одинаково. Любопытно и другое: своим поведением Завалишин, еще не успев вступить на политическое поприще, себя демаскировал. Однако никому из его друзей-декабристов не пришло в голову обвинять его в этом, хотя они были уже не восторженными пропагандистами эпохи «Союза благоденствия», а конспираторами, готовившимися к решительным выступлениям. Напротив того, если бы Завалишин, проявив умение маскировки, отправился на поклон к Аракчееву, поведение его, вероятнее всего, вызвало бы осуждение, а сам он возбудил бы к себе недоверие. Характерно, что близость Батенькова к Аракчееву вызывала неодобрение в кругах заговорщиков.
Показателен и такой пример. Катенин в 1824 г. не одобряет характер Чацкого именно за те черты «пропагандиста на балу», в которых М. В. Нечкина справедливо увидела отражение тактических приемов «Союза благоденствия»: «Этот Чацкий — главное лицо. Автор вывел его, и, по мнению автора, в Чацком все достоинства и нет порока, но, по мнению моему, он говорит много, бранит все и проповедует некстати»[730]. Однако всего за несколько месяцев до этого высказывания (у нас нет никаких оснований считать, что за этот период
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!